– Слушай-ко, – говорила она по дороге к дому Подрезовой, где мы собирались продолжить чаепитие. – Везде всё сокращают, к примеру. Почему обраток большой-то ждут? Вот меня удивляет. Везде заседают, куда ни посмотришь – «круглый стол», сессии разные. Начальство плодится, бедово дело. Всюду оно. Для чего это они руково́дят, если мы на местах по-своему живем? Вот я, например, землю купила, плачу деньги. Для чего мне руководитель? Не нужон он мне нисколько.
Мы вошли в дом и сели пить чай с баранками.
– Вишь-ко, – включилась Ефимия Ивановна в разговор. – Всё за границу увезли: алмаз увезли да нефть всю отдали за границу – наше правительство, все заводы продали, а теперь безработница попала. Безработница теперь и в Карпогорах, и везде, а раньше работников не хватало.
– Что ж, раньше лучше было?
– Лучше, – решительно сказала Ефимия. – Ну, правда, пенсии у старух были маленькие: двенадцать рублей да шесть.
– Что ж хорошего?
– Кто знает, – быстро сдала позицию хозяйка.
– Я думаю, – перебила Катерина, – надо нашему правительству раскошеливаться. О простом народе подумать, а то кто-то миллионы получает, бедово дело, а кто-то ничего совсем. Тот же президент – говорят, очень много платят ему. А охрана – так двести человек, это сколько денег уходит… А «Поле чудес» и игры всякие – какие подарки да деньги. Они смеются, как выигрывают, а мы плачем в то время. А рекламу показывают, да опять на́гие! А дети смотрят.
– Наги́е?
– На́гие, в плавочках. – И Ефимия Ивановна двумя руками на себе показала, как выглядят плавочки.
– Не верю никому, – решительно сказала Катерина, – и ни на кого не надеюсь.
– А и верить некому, – поддержала Ефимия.
– Ельцин-то, бедово дело, нажрался пьяный да и оборвался под мост. Говорит: бандюга скинул. – И обе бабушки весело засмеялись. – А в Америке как он выступал – пьянющий, я уж видела… Он, быват, не наркоман?
– Ну нет, – засопротивлялся я.
– Знашь, весточка та быстро идет. А у нас в Москве тоже кой-кто есть… – И они многозначительно переглянулись.
– Пойду покурю.
– А иди… У нас тут дело есть. – Они опять обменялись таинственными взглядами.
У жердей забора стоял мужик в кепке, из которой, видно, не была вынута картонка, в зеленой поношенной куртке и ветхих штанах. Сапоги на нем были худые.
Юрий Андреевич Карякин перехватил мой взгляд и достойно и просто сказал:
– Раньше почище ходил, а теперь доходился, что вторых-то брюк нет.
– Трудно выживать теперь?
– Царской жизни я не хватил, а после, припоминаю тоже, было ничего хорошего. Не помню, чтоб в деревнях хорошо жили: хлеб есть, так другого нету. Другое есть – хлеба нет. Разруху одну помню. Знаю, что бабы от зари до зари работали – не на сенокосе, так на уборочной, не на пахоте, так на сплаве…
– А сейчас разве хуже стало?
– Я, например, сам хуже стал. Меньше уважения хоть старших к младшим, хоть младших к старшим. Наверное, меньше общаемся. Замкнулись на себя. Потому что, наверное, молимся, где бы больше денег получить, или обогатиться хотим…
Он положил окурок в привязанную к столбику консервную банку и пошел в свою избу, едва не вываливаясь из штанов. Из дома Ефимии Ивановны слышалась частушка:
На столе стояли початая поллитровка, заткнутая пробкой из газеты, и соленые грузди.
– Давай! – сказала Катерина. – За хорошую нашу жизнь.
– Так живем! – подтвердила Ефимия.
Потом мы пели про Ваньку-ключника и княгиню молодую, которую повесили за отчаянную любовь на ременном на кнуту, и политику уже не вспоминали.
пели бабушки уже на улице, заботливо поправляя друг другу кофты, чтобы не озябнуть на русском северном лете.
А где-то за лесами, за горами, за зелеными долами, в неведомой Москве, где у них кой-кто есть, ненужное им правительство предпринимало незаметные им усилия, чтобы обозначить, что оно живо. Но осциллограф чертил ровную линию.
Голос уплывал за Пинегу, повисал над обнаженным осенним закатом лесом и тихо кружил вместе с журавлями, парящими в ясном вечернем небе.
Это было неотъемлемое право Алевтины Валериановны Заварзиной – петь песни русского Севера. И она им пользовалась с невероятным тактом. Тратила свою бессмертную душу, вкладывая в мелодию столько печали, сколько отмерила ей судьба, и столько счастья, сколь заработала своим живым характером и открытым сердцем.