Мистер Инглвуд, действительно, уже пообедал. Судебные разбирательства разожгли у него аппетит, он назначил обед раньше положенного времени и сел за стол в двенадцать, а не в час дня, как было принято в то время по всей Англии. Разнообразные происшествия этого утра задержали нас, и мы прибыли в Инглвуд-Плейс несколько позже этого часа, самого важного, по мнению судьи, изо всех двадцати четырех, и он не преминул использовать свободный промежуток времени.
— Постойте здесь, — сказала Диана, — я знаю дом и пойду позову кого-нибудь из слуг: ваше неожиданное появление может напугать старика до полусмерти.
И она убежала, оставив меня в нерешительности, двинуться ли мне вперед, или отступить. Я не мог не слышать урывками того, что говорилось в столовой, — в частности неловкие отказы гостя петь, произносимые скрипучим голосом, который показался мне не совсем незнакомым.
— Не хотите петь, сэр? Матерь божия! Но вы должны. Как! Вы у меня выхлестали бокал мадеры — полный бокал из кокосового ореха, в серебряной оправе, а теперь говорите, что не можете петь! Сэр, от моей мадеры запела бы и кошка; даже заговорила бы. Живо! Заводите веселый куплет — или выметайтесь за порог. Вы, кажется, вообразили, что вправе занять всё мое драгоценное время своими проклятыми кляузами, а потом заявить, что не можете петь?
— Ваше превосходительство совершенно правы, — сказал другой голос, который, судя по звучавшему в нем дерзкому и самодовольному оттенку, мог принадлежать секретарю, — истец должен подчиняться решению суда: на его лбу рукою судьи начертано: «Canet».[69]
— Значит, баста, — сказал судья, — или, клянусь святым Кристофером, вы у меня выпьете полный бокал соленой воды, как предусмотрено в подобном случае особой статьей закона.
Сдавшись на уговоры и угрозы, мой бывший попутчик — ибо я больше не мог сомневаться, что он и был истец, — поднялся и голосом преступника, поющего на эшафоте свой последний псалом, затянул скорбную песнь. Я услышал:
Едва ли честные путники, о чьем несчастье повествует эта жалобная песня, больше испугались при виде дерзкого вора, чем певец при моем появлении: ибо, соскучившись ждать, пока обо мне кто-нибудь доложит, и считая, что в качестве слушателя я занимал довольно неудобное место, я вошел в комнату и предстал перед ними как раз в то мгновение, когда мой приятель мистер Моррис (так он, кажется, прозывался) приступил к пятой строфе своей скорбной баллады. Голос его задрожал и оборвался на высокой ноте, с которой начинался мотив, когда исполнитель увидел прямо перед собою человека, которого он считал чуть ли не столь же подозрительным, как и героя своего мадригала, и он замолчал, разинув рот, точно я держал перед ним в руке голову Горгоны.[70]
Судья, смеживший было веки под усыпляющее журчанье песни, заёрзал на стуле, когда она внезапно оборвалась, и в недоумении глядел на незнакомца, неожиданно присоединившегося к их обществу, пока его органы зрения временно приостановили свою работу. Секретарь — или тот, кого я принимал за него по наружности, — также утратил спокойствие; он сидел напротив мистера Морриса, и ужас «честного» джентльмена передался ему, хоть он и не знал, в чем дело.
Я прервал молчание, водворившееся при моем появлении:
— Мистер Инглвуд, меня зовут Фрэнсис Осбальдистон. Мне стало известно, что какой-то негодяй возбудил против меня обвинение в связи с потерей, которую он якобы понес.
— Сэр, — сказал сварливо судья, — в такие дела я после обеда не вхожу. Всему свое время, и мировой судья так же должен поесть, как все другие люди.
И действительно, гладкое лицо мистера Инглвуда доказывало, что он отнюдь не изнуряет себя постами ни в судейском рвении, ни в религиозном.
— Прошу извинения, сэр, что являюсь в неурочный час; но затронуто мое доброе имя, и так как вы, по-видимому, уже отобедали…
— Это не меняет дела, сэр, — возразил судья, — наравне с едой человеку необходимо пищеварение, и я заявляю, что пища не пойдет мне впрок, если мне после ее принятия не дадут мирно посидеть часа два за веселой беседой и бутылкой вина.