– Рассказывайте же, Вильгельм Карлович! – воскликнул Тургенев, предвкушая удовольствие. Его карие глаза блестели, полные губы улыбались. – Мне не терпится узнать самые яркие подробности вашего путешествия!
Кюхельбекер уцепился за подлокотник кресла, словно отыскивая точку опоры.
– Впечатлений много, – забормотал он, глядя в сторону, – путешествие было в высшей степени замечательное для всей моей жизни, дар судьбы!
– Как вам понравилась Германия? – подсказал Тургенев, с чего начать.
– Германия! – Кюхельбекер широко распахнул глаза под изящными дугами черных бровей, но как будто не видел своего собеседника: перед его внутренним взором пролетали воспоминания. – Вы знаете, когда я плыл по Эльбе, любуясь окрестностями, видел Дрезден, смотрел картины, я, конечно же, был пленен и очарован, но внутренне ожидал этого, даже готовился впасть в восторг, поэтому не красоты природы и не великие творения человеческие поразили меня больше всего.
– Вот как! А что же?
– Унизительные, рабские даже обыкновения, укоренившиеся у германцев, хотя они и доказали в последнее время, что любят свободу и не рождены быть рабами. Представьте себе: дрезденцы разъезжают по городу в портшезах, которые тащат люди! Заставляют сироток петь на площади, выпрашивая у прохожих гроши! Одно из предместий Дрездена, на левом берегу Эльбы, называется Фридрихштадтом; это царство бедности и уныния, самый воздух там нездоровый, почва болотистая, нигде на свете я не встречал вдруг столько калек, горбунов, всяких уродов. Улицы там тесные, а людей много; от тесноты проистекают почти беспрестанные болезни, от болезней – бессилие и нищета, от нищеты – чувство безысходности. Лица у всех желтые, глаза впалые, взор потупленный – во всей остальной Саксонии такого не увидишь…
Он говорил протяжно, почти нараспев, точно греческий рапсод. Немецкий акцент придавал его речи еще больше оригинальности.
– Ну а Италия, Франция?
Кюхельбекер невесело усмехнулся.
– В Марселе я сам впал в уныние: лежал больной, приговоренный врачом к одиночному заключению, и среди кипарисов, пламенеющих померанцев и лазоревых вод переносился в своих мечтах в заснеженный Петербург… Зато в Тулоне я впервые испытал странное, дикое чувство свободы, наполнившее всю мою душу. Вообразите себе: я сидел совершенно один, на каком-то гранитном обломке, передо мной открывался необозримый вид на пристань, долину, усеянную домиками, каменистые холмы, покрытые садами, огромное, блестящее море с островами, мысами и сонмом кораблей. Я словно парил в этой вышине, недосягаемый для людей, имея над собой лишь небеса. Морской ветер свевал с меня усталость, придавая бодрости; я чувствовал себя исполином, не подвластным никому; все неприятности, которые там, внизу, могли стать непреодолимыми препятствиями, отсюда были даже не видны, я мог забыть о них. И я был счастлив – да, счастлив по-настоящему! Могуч и горд! А когда спустился – увидел каторжников в красных рубахах, скованных по двое, которые брели под конвоем на работу, звеня цепями.
– Стоит ли печалиться об них? Это все воры, убийцы да разбойники.
– Да, наверное. Меня самого чуть не утопил гондольер, когда я добирался ночью морем из Виллафранки в Ниццу…
Тургенев всплеснул руками и пожелал услышать больше, но Виля не хотел об этом вспоминать. Он заговорил о Ницце, в которой узнал о бунте в Алессандрии, о противоречивых слухах и мыслях, о хаосе своих чувств. Маршрут пришлось спешно изменить, Нарышкин решил сразу ехать в Париж, а по дороге туда стало известно, что весна итальянской вольности увяла, не успев расцвести…
– Но Париж-то, Париж? Верно ли, что это новые Афины?
Кюхельбекер поерзал в кресле, потер кулаком лоб.
– Скорее это новый Вавилон. Я до сих пор еще оглушен и не в состоянии ни восхищаться им, ни бранить его. С одной стороны – Лувр, Тюильри, Опера, Французский институт, а с другой – нищие, грязь, Пале-Рояль с гетерами, происшествия всякого рода… Очень много эмигрантов. Германцы, испанцы, датчане… Георг Деппинг бросил писать свою историю Испании и взялся за труд о положении евреев в средневековой Франции: Лондонское королевское общество пообещало за него награду.
– Тот Деппинг, который критиковал Карамзина и его «Историю»?
– Тот самый. Он очень увлечен, видит в избранной им теме кладезь поучительного для всех нас. Участь изгнанников, желающих сохранить свои обычаи на чужбине. Ненависть, порождаемая страхом перед непривычным; фанатизм, проистекающий из невежества и способный выкорчевать природную доброту и любовь к ближнему, заповеданную нам Господом…
– А что Констан? Брат превозносит его как главного политического воспитателя Европы. Вы говорили с ним?