Где теперь его школьные друзья, юнкера, где учительница, которая и показала им красную униформу ирландской гвардии на картинке? Пурпурная гвардейская униформа вместе с названием города Рединг навечно остались в его памяти. Значит, они пришли за ним еще в детстве, просто он не ведал об этом? Его давнее прошлое и настоящее, выходит, как-то таинственно связаны? Вот сейчас он всерьез размышлял о месте трубочиста в городе Рединге. Как странно сблизилось давным-давно миновавшее в его жизни с тем, что происходит с ним сейчас. А возможно, и с тем, что произойдет с ним когда-то в будущем? Как ужасны эти внезапные перемены в человеческой жизни! Их невозможно предугадать, как и подготовиться к ним, сменив, например, род своей деятельности.
Нет больше ни того Петербурга, где в детстве учил он английский, ни той гувернантки.
К чему тогда листать пухлые черные тома, где он и перемещенные поляки, которые увлекли его в Лондон за собой, пытаются найти себе работу? Не лучше ли сразу вернуться в занесенный снегом домик в Милл-Хилле и ждать там смерти, в этот убогий дом, где осталась его любимая жена и друзья по одиночеству — книги, которые он таскает за собой по всему свету. (Книги эти свидетельствуют, что умирать не так уж тяжело.)
И пока он закрывает тома с перечислением вакантных мест, всех этих парикмахеров, ветеринаров и трубочистов, в ушах у него продолжает звучать голос Нади, но сквозь него Репнин улавливает какой-то благостный старческий тенорок. Собираясь покинуть приемную, он вслушивается в этот ласковый и чистый голос. В последнее время он часто его утешал. Голос не спрашивает его, почему армия Врангеля не пролила еще больше крови, почему русские вообще не захотели дальше проливать свою кровь. Этот голос, пронесшись над кровлями, возвещает в открытое окно: «Люди, афиняне, настало время нам разойтись в разные стороны! Вы должны вернуться в Афины, я иду отсюда на смерть! Но не известно еще, кого из нас следует считать счастливее…»
И пока он лежит, безмолвный, погруженный в прострацию подле своей жены, эти древние греческие слова пробиваются в его сознание. Он не рассказал жене, что они звучали в его ушах, когда он проходил мимо окна, под которым внизу бурлило городское движение и блестел асфальт. Возле этого окна, вознесенного над городом, он явственно улавливал и другие голоса, клокочущими пенистыми водопадами они сливались с речами Сократа. Из могилы доносится до него голос отца, книги предостерегают его. Кто-то громко окликнул Репнина:
Уборщица немного постояла, провожая его взглядом, а после, нагнувшись, стала посыпать пол специально предназначенным для этого порошком и опустилась на колени, принимаясь за работу.
Репнин не рассказал жене и того, что было с ним потом, когда он совсем было собрался возвратиться в Милл-Хилл. Как он спрашивал себя, направившись к ближайшей станции подземки: чего он, собственно говоря, избежал, оторвавшись от окна в верхнем этаже? Смерти? Можно подумать, через какой-то месяц ему предстоял лучший исход в том пригороде, где он сейчас живет. Теперь он совершенно убежден — никакой работы им не приходится ждать. И он подумал, оказавшись на улице перед министерством: куда же теперь? И ответил себе: да не все ли равно! Он шагал, занятый своими мыслями, со всех сторон обтекаемый потоками прохожих, состоящих в это время дня из чиновников, рабочих, женщин и мужчин, вываливших на улицу, чтобы насладиться полдневным перерывом и что-нибудь перекусить вместо обеда. Они не слишком утомлялись. Работа начинается в девять. В десять тридцать чаепитие. С двенадцати тридцати до часу тридцати перерыв, в три тридцать снова чаепитие, а в пять работа заканчивается. Для него это не было бы утомительным. Бог весть в который раз избежав самоубийства в приемной высотного здания, он чувствовал себя совершенно разбитым и ощущал необходимость где-нибудь присесть и передохнуть. Он буквально выбился из сил, точно опять таскал свои баки с водой с железнодорожной станции в Милл-Хилле, где водопровод и канализация из-за замерзших труб были по сю пору отключены. На секунду он, как лондонский нищий, прислонился к стене.