- Бог? Раз и навсегда: Богу нечего делать в плотской любви. Его имя, приданное или противупоставленное любому любимому имени - мужскому либо женскому, звучит кощунственно, - это отвечала не Натали Палей, к которой обращался Государь, это кричала Марина Цветаева, вылетевшая от куда-то из подбрюшья "Галактикуса", вместе с дочерью своей Ариадной. - Есть вещи несоизмеримые: Христос и плотская любовь. Богу нечего делать во всех этих напастях, разве что избавить нас от них, - продолжала она, как будто отвечая догонявшей её Ариадне или ещё кому-то. - Раз и навсегда им сказано: "Любите меня, Вечное. Всё прочее - суета". Неизменная, неизбывная суета. Уже тем, что я люблю человека этой любовью, я предаю Того, кто ради меня и ради другого принял смерть на кресте другой любви. Это я уже писала одному адресату, правда на французском языке, - прибавила она, и вдруг, резко обернувшись в сторону царской семьи, ещё добавила, - Церковь или Государство? Им нечего возразить на это, пока они гонят и благословляют тысячи юношей на убийство друг друга.
Она явно кого-то искала, мечась по этому солнечному пространству, как потревоженная лесная птица.
- Бальмонти-ик, - нараспев звала она, - а, Бальмонтик, где ты тут? Я знаю что ты зде- есь. Мне сказали. А, ты снова спрятался за занавеску, как в той парижской квартирке, где было выбито стекло, и вечно дуло. Но ведь здесь только солнечный ветер, Бальмонтик.
И она вдруг резко взмахнула крылом, и раздёрнула солнечную занавеску. Находившиеся за ней мужчина и женщина, вскрикнули так, что напугали, отлетевших тут же в сторону, Цветаеву с дочерью.
- Что же вы испугались, Марина, - обратилась Ариадна к матери, - ведь это же тот, которого вы искали - Константин Дмитриевич Бальмонт, с женою.
- Я не испугалась, я поразилась, - в пол голоса заговорила Цветаева, - я ведь помню Бальмонта в поздней эмиграции, когда у меня сжималось сердце, глядя на разбитого поседевшего старичка, бывшего кумира женщин, знаменитого Поэта. И вдруг здесь он снова в своём прежнем гордом обличье. И его Элэн.
- Мариночка, это вы?! - радостно воскликнул опомнившийся Бальмонт. - Что же вы так испугались? Вы не узнали меня?
- А вы что испугались, - в свою очередь спрашивала та, приближаясь к сидящему на солнечном стульчаке, поэту.
- А я вам скажу, - чётко выговаривал Бальмонт, - я вспоминал, как там, на Земле, снились мне иногда белые птицы, и тогда душа весь день пребывала в порядке. Белые птицы меня не обманывали, всё складывалось счастливо. И как потом, живя уже в Париже, я отдёрнул занавеску окна и замер в восторге. Белые птицы, множество белых птиц, малых и побольше, весь воздух Парижа белый, и сонмы вьющихся белых крыльев. Уже не во сне, а наяву. И вот на этом месте, вдруг, занавеска открылась, и появились вы, две белые птицы. Каково?!
- А я думала, что ты закрылся от того, кому посвящал свои нелестные стихи: "Наш царь - Мукден, наш царь - Цусима. Наш царь - кровавое пятно,.."
Но тут, маленькая хрупкая жена поэта, замахала ручками, испугано умоляюще глядя на Цветаеву своими огромными фиалковыми глазами. В это же мгновение Бальмонт поднял руку и сказал: "Не надо об этом. Да, я бегал с револьвером по баррикадам девятьсот пятого года.., кричал стихи... Но теперь вот как всё вышло".
- Вышло, - передразнила Цветаева. - Вышло так, что зимой двадцатого года, мы с твоей Еленой, впрягались в детские саночки с мороженой картошкой или дровишками и везли, если повезёт. Помнишь, Бальмонтик?
148.
- Да-а, - протянул тот в ответ, гордо задрав подбородок, и став похожим на Дон Кихота, со своей бородкой и усами. - А ещё я помню как ты делилась со мной пайковой осьмушкой махорки.
- Которую ты набивал в свою шикарную английскую трубку.
- И вы курили её как индейцы, деля затяжки по-очереди, - вклинилась Ариадна.
И Бальмонт расхохотался как ребёнок, прибавив сквозь смех: "Чтобы сэкономить табачок и растянуть удовольствие".
- Чего смеёшься, - улыбалась Цветаева, - доставай свою трубку, у меня табачок припасён.
- Ты с ума сошла, - не унимал смеха Бальмонт, - где же я её возьму?
Но тут жена его Елена, как цирковой фокусник, вывела из-за спины руку, держащую великолепную курительную трубку. "Але ап" - озвучила её номер Марина Цветаева, ловко взяв из руки фокусницы трубку, и стала набивать её табаком из расшитого позолотой кисета.
- Ах, милые мои заговорщицы, снова порадовали старика, - воскликнул изумлённый поэт.
- Какой же ты старик, - говорила Цветаева, раскуривая трубку, зажжённую солнечным лучиком, - ты мужчина в самом соку!
- Серьёзно, - весело удивился тот.
- Серьёзней некуда, как говаривали старые люди, - с удовольствием затянулась дымком Цветаева, и передала трубку Бальмонту.
- Какая прелесть! До боли знакомый запах. Что называется: "дым отечества", - проговорил поэт, сделал затяжку и закашлялся.
- Бальмонт поперхнулся дымом отечества, - объявила Цветаева, как шпрехшталмейстер на манеже цирка.
И Бальмонт снова расхохотался, но уже вперемежку с кашлем.