– Нет, не дам себя сломить, – воскликнула она, – я заставлю изменить обо мне мнение… и его и весь свет!

Сначала ей пришло в голову снять эти блестящие лохмотья, надеть скромную и бедную одежду, вернуться к тяжёлой работе, к добровольной бедности, и раздать всё, что имела, бедным… и посвятить себя полностью службе родине; но она вспомнила Юлиуша, которого должна была спасти, и, содрогнувшись, почувствовала, что ради него должна была остаться при прежней видимости достатка, при старых связях, с не своим уже светом, которым гнушалась. Она могла из них вытянуть и ту пользу, что много важных новостей попадало в её уши, потому что русские, считая её за свою, вовсе при ней не сдерживались.

Но теперь ей казалось гнусным приниматься за это предательское ремесло, даже для благого дела; хотела дышать одной правдой и оттолкнуть ложь навеки.

Наутро пришёл Живцов с пасмурным лицом.

– Ну, я был в цитадели, – сказал он, вздыхая, – ради твоей милости, но я принёс не очень хорошие новости. Твой любимый, которого считают какой-то важной персоной, может быть, правда, спасён и сохранит жизнь, но его надолго сошлют на тяжёлые работы.

– А! И это ещё счастье! Мой благодетель, ты в этом уверен?

– Мне кажется, буду следить, мне торжественно обещали. Если хочешь больше для него сделать, езжай в Петербург, походи там… поработай тихо. Кто знает? Может, у тебя получится! Вижу улыбку на твоих губах… ты давно была в столице?

– О! Полтора года назад.

– Ну, тогда ты его не узнаешь; ты оставила его европейским городом, найдёшь столицу азиатской.

– Но люди в нём – те же?

– Изменились, подстраиваясь к духу, который на них повеял; увидишь. Это твой последний шанс; езжай, ничего другого для тебя нет, и спеши, потому что дорог каждый час, разгорячённость растёт, вскоре во имя чувства жалости и милосердия нельзя будет отозваться.

Мария и на это недоверчиво улыбнулась; знала она свой Петербург таким, каким он был в часы повседневной жизни; не допускала, чтобы в нём так внезапно могла произойти метаморфоза.

– Юлиуш, – говорил он, – предназначен для работ, пойдёт в кандалах, я велю конвоирующим офицерам, чтобы обходились с ним мягко, под предлогом инвалидности. В другом месте недоказанная вина и инвалидность приобрели бы ему жалость, у нас… мы гордимся теперь, что не знаем что такое жалость! Боже мой, Боже, – грустно прибавил Живцов, что они хотят сделать с Россией? Дух Ивана Грозного вступил во внуков – есть ли на это средства?

– Успокойтесь, генерал – ответила Мария, – это долго не продлится; разве не видите, что это всё сделано искусственно, чтобы не дать вырасти сочувствию к Польше, которое уже родилось, и возмущению на правительство? Правительство, может, ошиблось; выставило это чувство как щит, а кто знает, что за ним готовится и собирается… Поляков раздавить могут, но Россия не выйдет без царапины… Что-то там потихоньку делается.

Живцов побледнел.

– Ты попала на то, чего я сказать не смел, и что мне сжало сердце… Россия прививает у себя революцию! Если она у нас вспыхнет, будет более страшной, чем на всём свете… нам нужно было избегать её… она поглотит целые поколения.

Старик внезапно прервался.

– Будет то, что предназначил Бог! – отвечала громко Мария, а про себя добавила: «Польша будет отомщена!»

Последовала минута молчания. Генерал ходил по салону, Мария случайно села за фортепиано.

– Мария Агатофоновна, хоть из твоих глаз льются слёзы… – сказал Живцов, – спой ещё раз старику. Кто знает, услышу ли ещё когда-нибудь твой милый голос? Спой мне русскую песенку, из тех времён, когда мы ещё были людьми, когда и в нашей груди билось сердце.

На глазах старика появились слёзы.

– Страшно быть бичом Божьим, – добавил он тише, – но когда длань Всевышнего возьмёт народ, чтобы им сечь грешный свет, его обрызгает кровь. Кричали на Николая… у того было хоть солдатское сердце; сейчас мы гордимся, что не имеем никакого и прививаем в Европе бесчеловечность.

Так бормотал старик, а Мария через минуту тихим грустным голосом запела ему песенку Лермонтова:

Верхушки гор спят на гаснущем небе,Молчат, росой вечерней облитые долины,Ветер, умирая, хоронит клубы пыли на дороге,Листья деревьев не шелестят, задремали.

– Подожди! И для тебя наступит время отдыха.

Перевод этих нескольких строф даёт слабое представление о красивой песенке поэта, исполненной тоски, полной гармонии. Раньше её повторяли все уста, сегодня в России смеются над Пушкиным и Лермонтовым, это слишком европейские поэты по нынешним временам; единственный знаменитый поэт эпохи – Катков, единственный сегодняшний стих – Чингисхановская песенка:

– В пень… огнём и мечём!

Песенка повторилась несколько раз, Живцов встал, вздохнул и, подавая руку Марии, из глаз которой текли слёзы, шепнул при прощании:

– Подожди! Минута отдыха придёт и для тебя.

* * *
Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже