И я толкнул дверь ногой и вошел в сени, потом в комнату, сгрузил поленья у печки на железный лист. Огляделся. Железная кровать, стол, стулья. Когда здесь жили Женя с Димой, было как-то уютнее. И тут я бросил взгляд на стену и обнаружил там старый календарь на ржавом гвозде. 1976 год, пятидесятилетие со дня смерти Клода Моне. Как же я забыл! Я уже видел эту иллюстрацию, заходя в гости к Димке и Жене, вот откуда французские стога: «Стог сена около Живерни»; на самом деле не один стог, а несколько, колорит зеленый, еще лето, за шеренгой деревьев синеет гряда гор – и эта гряда очень напоминает горы Баргузинского хребта, видимые с последней поляны Покосов. И я на мгновение даже ощутил запах разопревшего сена в зимовье.
– Мне так это нравится, – сказала Кристина. – Как будто время затормозилось. А кто здесь жил?
Я сказал, что молодая семья, они переехали на Южный кордон.
– На кордоне еще интереснее? – спросила Кристина.
Я ответил, что жил на Северном.
– Жили, – поправился я.
Она кивнула и сказала, что ей Валерка рассказывал о медведе, зачервивевшей рыбе, о том, как мы сплавлялись по речке и мечтали попасть на тот берег. Я нахмурился. Она взглянула на меня и улыбнулась.
– Он любитель присочинить, – буркнул я.
– А я слышала, что ты.
Я быстро посмотрел на нее.
– Ну, в том смысле, что сочиняешь. Как Максим Горький.
– Чушь, – сказал я. – Просто он закоренелый двоечник и не умеет писать письма, просит, чтобы я ему диктовал.
Что ж, я решил отплатить другу тою же монетой.
– Будешь чай?
Я посмотрел на ее тонкое лицо с резными скулами и яркими, зелеными почти до черноты глазами – и отказался. Сам не знаю почему.
– А ты зачем сюда прилетела?
Она сначала удивленно на меня взглянула, потом слегка прищурясь, весело ответила, что и ей захотелось побывать на этом том берегу.
Я слегка растерялся.
– Из Ленинграда все, что за Уралом, невиданная даль, – добавила она.
– Ну да, там у вас, на западе, все по-другому, – солидно сказал я и с этими словами вышел, успев поймать зеленоватый блеск ее продолговатых глаз.
Нагрузившись дровами и для нашей космической дыры, я тяжело поднялся на крыльцо, прошел по скрипящим половицам и хотел с грохотом ссыпать поленья у печи, чтобы разбудить это трепло и поговорить с ним начистоту. Но вдруг передумал и бережно опустил охапку, насовал поленьев в печной черный зев и поджег газету на бурятском языке. А может, на каком-либо инопланетном? Древнегреческом? Я лег, стараясь не трещать пружинами, на койку, заложив руки за голову. Думал о соседке, нашем разговоре и вместе с накатывающими от разгоревшейся печки волнами тепла ощущал что-то еще необъяснимое, ускользающее.
Назавтра мы выступили в путь, хотя мне уже и как-то не очень хотелось.
Ветер дул попутный, с моря, нам в спины, тайга гудела; выходили мы под беспросветным серым небом, готовым разорваться и рассыпаться снегом; но вскоре небо кое-где очистилось, и на кроны полились лучи, вспыхнул лед на речке, вершины гор преобразились, словно был взят торжественный аккорд. Это звучит пафосно, кто бы мог взять такой аккорд? Толик Ижевский на баяне, то бишь на аккордеоне? Нет, скорее Гена Юрченков на органе, вспомнил я тут же. И все встало на свои места. Ничего смешного и нелепого. Просто музыка лучше понимает природу, вот что. Вот и чудятся аккорды и пение. Но и в самом деле все звучит – то ли в тебе самом, то ли в колоннах кедров, в иглах снега, в свете трепещущей коры.
Напившись в первом зимовье чаю, мы пошли дальше. Нас обуял гений странствий.
Пересекли поляну в следах лосей и зайцев и вступили в тайгу. Сочная зелень кедров в ярком небе пела о лете. И о чем-то еще. О ком-то. Еле заметная под неглубоким снегом тропа вела нас через болото с сухими травами, а потом запетляла по светлому сосновому бору. Мы поднимались вверх по речке, она сверкала и шумела справа, перескакивая камни в бородах сосулек. Горы с обеих сторон подступали ближе. Мы шли по яркому ущелью, поражаясь высоте и объему кедров в панцире красновато-серебристой коры, затылки ломило от глядения вверх. Среди крон мелькали крапчатые быстрые кедровки. И это ущелье, конечно, звучало не только речными струнами, оно все было исполнено каких-то звуков, по-моему, даже краски издавали какие-то шумы. Ну и хотелось как-нибудь вплести свой голос: засвистеть, что-нибудь проорать. Но мы помалкивали. Тайга – чужой дом, однако.
И предчувствие нас не подвело. На подходе к зимовью мы снова узрели знакомые следы. И сразу увидели, что дверь распахнута, у порога в снегу валяется керосиновая лампа, что-то еще. Я мгновенно вообразил этого зверя, худого, всклокоченного, горбатого, выскакивающего с рыком из зимовья… Раз он не залег в берлогу, то вот и нашел себе пристанище, а тут мы. Или он выслеживает нас? С тех пор, как мы обнаружили его следы? Еще на Покосах? И может, это брат или отец того медведя, которого убили на кордоне. И ему хочется не только есть, но и мстить.