Нати, кажется, разозлилась на Осу за выпитое вино. Оса отчего-то вдруг ощутила, как остры и жёстки ее колени. И пальцы у Осы на плечах — как когти. И всё катание как-то вмиг померкло, солнце зашло за тучи, и даже вороны в небесах потемнели. И принялись каркать, словно предвещая дурное. И дома вдоль дороги показались тёмны, и кусты черны и страшны, и засохшие травы так тоскливо торчали из-под снега, словно волосы на ведьмином подбородке.
Оса прикрыла глаза. Ей грустно сделалось. И от того, что когда ей будет двадцать, тому красавцу, на царских запятках, станет девяносто. И от того, что она, Оса, дурно рисует и никогда не выучится. И от того, что маменька умерла, и сама она, Оса, тоже вот-вот умрёт. Так тяжко на сердце!..
Поезд остановился. Он описал полный круг по своей накатанной колее и вернулся к подъезду.
— Ступай! — как только кони встали, Нати чуть не за шкирку высадила Осу из санок, странно, что не поддала коленом под зад. — Прощай, малявка! — и прибавила по-русски: — Катись к херам…
Оса пробилась через скороходов и конюхов к чёрной лестнице. Как же холодно стало! Словно в ледяную воду окунулись и руки и ноги.
Она взбежала по лестнице, тяжело, едва дыша, и жёлтые звёзды стояли в глазах в полумраке чёрного хода.
Когда Оса, волоча за собой на верёвке варежки, вошла в приёмную, герр Окасек опять вязал. Оса решила, что не пойдёт в кабинет, пока там этот обер-гофмаршал. Он ведь её не выносит. Оса слышала за дверью его самодовольный картавый голос. Она уселась в кресло, и герр Окасек поднял на неё глаза.
— Отчего ты не идёшь работать? Ты ведь подмастерье, верно?
— Всё равно меня выгонят, — мрачно ответила Оса. — Вот и не иду.
— Погляди на меня, — вдруг попросил Окасек. — Тебе невесело сейчас? И дышится трудно?
— В груди тяжко, — согласилась Оса.
Окасек отложил вязание и посмотрел на Осу очень внимательно.
— Тебе грустно? — спросил он требовательно и строго.
— Очень…
— Пойдём! — он встал, взял Осу за руку. Подвёл её к двери в кабинет и толкнул створку.
В кабинете Аделина наносила тени на последнюю птицу, а обер-гофмаршал сидел в своих письмах, весь обложенный дрожащей на сквозняке бумагой, как богородица в листах.
— Ваше сиятельство! — позвал Окасек. И когда гофмаршал поднял от писем голову, прибавил грозно. — Глядите!
Муаровый чёрный. Такой делается кожа от яда аква тофана. И даже всего через час после принятия яда бледный сероватый муар проступает на щеках. Ложатся тени под глаза, словно нарисованные гримёром. И приходит великая печаль.
Лёвенвольд видел подобное за свои сорок два года тысячу раз. Ну, не тысячу, но сто раз точно. И дюжину раз сам был этому причиной. Девочка, три часа назад весёлая, красная и назойливая, теперь стояла на его пороге в маске смерти, и чёрный ангел целовал её и целовал, зябко щекоча крылами. С каждой минутой приближая точку невозврата, когда ничего уже не поможет.
Обер-гофмаршал бережно отстранил листы и поднялся из кресла.
— Иржи, отпусти её руку, — спокойно велел он Окасеку. — Жизнь совсем ничему тебя не учит. — И потом обратился к Осе: — Подойди ко мне, девочка.
В голосе его не было ничего, кроме брезгливости, кроме усталости. Оса подошла — теперь, когда болело в груди и стало так грустно, этот человек не нравился ей ещё больше. Бледный, злой, и глаза как будто заплаканные.
Лёвенвольд взял девчонку за плечи, наклонился к ней и обнюхал, как пёс, волосы, шею и даже за ушами. И Оса невольно обнюхала его сама — он ничем не пах. А потом он поцеловал её в губы, осторожно, словно пробуя губы на вкус. Оса перепугалась, вскрикнула, отступила. А Лёвенвольд отстранился, брезгливо сморщившись.
— Аделина, я потревожу тебя, передвинь в сторону свою лестницу, — сказал он художнице. Та давно слезла со стремянки, стояла рядом, недоумевающая и перепуганная. — А ты, Иржи, принеси воды. Побольше воды. И отправь кого-нибудь в крепость за её отцом. Мне нужен лекарь, я не справлюсь один. Всегда боялся стилета…
— Отчего не послать за Климтом? — переспросил Окасек.
— Оттого. Это семейное дело, не для его усов. И потом, он, наверное, спит. Пошли за Ван Геделе.
Окасек кивнул и убежал.
— Садись в кресло… — Лёвенвольд кивнул Осе на кресло, застеленное кружевным платком. — Только сними сперва твой тулуп. Платок мой дороже тулупа примерно втрое, не говоря уж о кресле.
Оса бросила тулуп на рогожу, уселась, болтая ногами. Сквозь великую печаль робко пробивалось, как трава, любопытство. Что-то будет? Поможет ей этот злюка или уморит?
Лёвенвольд присел на корточки позади стремянки, провёл ладонью по стене и по витому боку колонны — панель вдавилась и отошла в сторону. Аделина ахнула.
— А ты и не знала! — рассмеялся Лёвенвольд.
Он вытянул из-за панели кожаный докторский саквояж, два раза чертыхнулся и один раз чихнул. Сбросил рогожу со столика, поставил саквояж, раскрыл, принялся копаться. Ничего наружу не вытащил, но выпрямился над саквояжем весьма довольный.