Рюмель надменно поднял брови, словно мысль Халифа представлялась ему совершенно непонятной. Но Жак поддержал Штудлера:
— Это правда. Для нас, может быть, было бы лучше, если бы Россия в данный момент не могла слишком уж рассчитывать на французскую армию!
Верный принятому решению, он до сего времени слушал молча, но буквально грыз удила. Вопрос, с его точки зрения, самый важный, — сопротивление масс, — не был даже затронут. Он мысленно проверил себя, убедился, что достаточно владеет собой для того, чтобы, в свою очередь, взять тот небрежный и чисто отвлечённый тон, который здесь, видимо, был принят, и затем обратился к дипломату.
— Вы перечислили сейчас все основания для того, чтобы верить в мирный исход конфликта, — начал он размеренным голосом. — Не кажется ли вам, что среди главных шансов на мир надо учитывать сопротивление пацифистски настроенных партий? — Взгляд его скользнул по лицу Антуана, заметил на нём лёгкое выражение беспокойства и снова остановился на Рюмеле. — Всё-таки сейчас в Европе имеется десять или двенадцать миллионов убеждённых интернационалистов, твёрдо решивших в случае усиления военной угрозы воспрепятствовать своим правительствам ввязаться в войну…
Рюмель выслушал, не сделав ни единого жеста. Он внимательно смотрел на Жака.
— Я, может быть, придаю этим манифестациям черни не меньшее значение, чем вы, — произнёс он наконец со спокойствием, которое лишь наполовину скрывало иронию. — Впрочем, заметьте, что проявления патриотического энтузиазма во всех европейских столицах гораздо многочисленнее и внушительней, чем протесты немногих смутьянов… Вчера вечером в Берлине миллионная манифестация прошла по городу, демонстрировала перед русским посольством, пела «Стражу на Рейне»[118] под окнами королевского дворца и осыпала цветами статую Бисмарка… Я, конечно, не отрицаю, что имеются и оппозиционные проявления, но их действие — чисто негативное.
— Негативное? — вскричал Штудлер. — Никогда ещё идея войны не была столь непопулярной в массах!
— Что вы подразумеваете под словом «негативное»? — спокойно спросил Жак.
— Бог ты мой, — ответил Рюмель, делая вид, что ищет подходящее выражение, — я подразумеваю, что эти партии, о которых вы говорите, враждебные всяким помышлениям о войне ни достаточно многочисленны, ни достаточно дисциплинированны, ни достаточно объединены в международном плане, чтобы представлять в Европе силу, с которой пришлось бы считаться…
— Двенадцать миллионов! — повторил Жак.
— Возможно, что их двенадцать миллионов, но ведь большинство — только
— Если только, — возразил Жак, — эти силы сопротивления, дремлющие в спокойное время, не поднимутся ввиду надвигающейся опасности и не окажутся внезапно неодолимыми!… Разве, по-вашему, могучее забастовочное движение в России не парализует сейчас царское правительство?
— Вы ошибаетесь, — холодно сказал Рюмель! — Позвольте мне заявить вам, что вы запаздываете по меньшей мере на сутки… Последние сообщения, к счастью, совершенно недвусмысленны: революционные волнения в Петербурге подавлены. Жестоко, но о-кон-чатель-но.
Он ещё раз улыбнулся, словно извиняясь за то, что правда, бесспорно, на его стороне. Затем, переведя взгляд на Антуана, выразительно посмотрел на ручные часы:
— Друг мой… К сожалению, мне некогда…
— Я к вашим услугам, — сказал Антуан, поднимаясь. Он опасался реакции Жака и рад был поскорее прервать этот спор.
Пока Рюмель с безукоризненной любезностью прощался с присутствующими, Антуан вынул из кармана конверт и подошёл к брату:
— Вот письмо к нотариусу. Спрячь его… Ну, как ты находишь Рюмеля? — рассеянно добавил он.
Жак только улыбнулся и заметил:
— До какой степени наружность у него соответствует внутреннему содержанию!…
Антуан, казалось, думал о чём-то другом, чего не решался высказать. Он быстро огляделся по сторонам, удостоверился, что никто его не слышит, и, понизив голос, произнёс вдруг деланно безразличным тоном:
— Кстати… А как ты, случись война?… Тебе ведь дали отсрочку, правда? Но… если будет мобилизация?