Мария Сергеевна имела много знакомых, товарищей. Со всеми у нее установились ровные, без особенных всплесков, но и без осложнений отношения. За воскресенье она успевала соскучиться по товарищам, по клинике. На работу шла с удовольствием и с таким чувством, которое невозможно было назвать — ей было легко и просто. Ни разу никогда за последние пятнадцать лет она не вспылила и не обиделась и не обидела никого — так, по крайней мере, она считала про себя. Даже младший медперсонал никогда не слышал от нее резкого слова. Одни, правда, ей нравились больше, другие меньше. Профессор Арефьев, например, не вызывал у нее суеверного поклонения, страха или чего-то особенного. Она, отдавая ему должное, видела и его чуть заметное тщеславие, и его зависимость от обстоятельств, совершенно не имеющих отношения к медицине. Понимала трудности, с которыми жил в медицине Минин, и понимала, что Арефьев придерживает его, не то чтобы не дает ему работать, а именно придерживает, потому что Минин абсолютно надежный врач и будет таким до конца своих дней, а большего он от него и не хотел. Арефьев мог считать себя спокойным, оставляя клинику, он был уверен, что замкнутый, словно застегнутый, Минин ничего не припрячет из того, что знает и что умеет. Но он и упасть ему не давал.
Он долго смотрел стоя, потом сам пододвинул кресло. Сел. Наверное, прошла целая вечность, пока он заговорил:
К машине с той стороны уже направлялся милиционер. Меньшенин увидел его, крепко взял Марию Сергеевну за руку выше локтя и почти бегом повел к машине. Они сели, и тотчас водитель резко взял с места.
А рядом, под ее боком, закутанный в овчину, спал ее малыш, уставший за день от всего, что случилось. Она помнила свою прежнюю поездку в деревню, и отзывалось в ней прошлое этой вот тишиной, умиротворением, грустью и нарождающейся жаждой работы, словно вернулось то, что происходило с ней у Сашки и Риты, на краю большого поля, и то, что было потом — холст, который она закончила, и смерть Штокова, старика, который ничего ей почти не сказал, и в то же время сказал так много, сказал, что надо видеть лицо каждого и в каждом видеть себя; и этот вечер у себя дома, когда ясно сознаешь: остановился здесь лишь затем, чтобы перевести дыхание, оглянуться назад, посмотреть в себя и снова в путь — слилось в одну большую долгую жизнь. Теперь она не у края поля, которое надо перейти, чтобы выйти к реке, теперь она уже посередине его. И всплыло перед ней лицо Ольги, вся она, женственно-изящная с припухлыми губами и с глазами, в которых в одно и то же время — и растерянность, и твердое знание чего-то большого, важного для себя и для всех — может быть, знания, как жить. Это предстало перед ней и больше уже не уходило. Сама того не замечая, она видела в Ольге сейчас самое себя. Расстояние и время, хоть и небольшое, за которое они не виделись, вымели из Ольгиного лица в Нелькином сознании те детали и оттенки, которые могли бы сделать это лицо мелким. Осталось лишь главное. И Нелька видела в ней свои собственные поиски, свои муки, даже вот эту утомительную и необходимую разлуку с сыном и радость своего короткого и полного свидания с ним.
Генерал вошел, простукав каблуками по бетонному полу КП. Лицо его было обращено к Поплавскому.
Он понял, что Стеша говорит не только об этих прошедших минутах и тишине, а еще и о том, что пережила уже здесь, на этой земле. Он посмотрел на нее. Светились, словно мерцали сами по себе, кончики ее ресниц, брови и весь контур лица, словно кто-то специально очертил ее профиль…
Нельке нравилось бывать в складе. Словно патроны, тяжелые, крупные, с одинаковыми головками, лежали в коробках тюбики с красками. Здесь пахло удивительным запахом, какой-то смесью красок, лаков, мела, пахло клеем и холстами, пахло железом от гвоздей и деревом от подрамников. Обернутые в бумагу, в коробках лежали кисти щетинные и скрепленные крохотными резинками на картоне — колонковые. Это было такое богатство, что у Нельки захватывало дух.
Он почувствовал и прежде, как только увидел Марию Сергеевну, а потом, когда приехала Наташа, утвердился в своей догадке: дома что-то произошло. Но в другое время, в прежние его возвращения они откладывали все дела на потом. И ему вдруг послышалось чуть заметное раздражение в голосе жены. Он отпустил ее.
И когда они шагали под догорающим солнцем по городу в студию, Ольге пришли на память стихи поэтессы, из-за которой девчонки сходили с ума в школе и к которой сама Ольга прежде была равнодушна: «Еще все будет, пусть с трудом, не сразу, но будут и тайги густые мхи, и новый дом, и парень ясноглазый, и новый сад, и новые стихи…»
— Спать.
— Куда она течет? — спросила Стеша. — Я не понимаю, куда здесь можно течь!
Так он сидел секунду или две. А потом посмотрел на Марию Сергеевну. И его лицо стало простым и понятным — это не было лицо всесильного хирурга — на нее со страданием, с почти детской беспомощностью глядел пожилой, усталый, грузный мужчина. Она сама только что дома пережила такое же, какое увиделось ей в Меньшенине, и она глубоко поняла его.