Но много было здесь такого, чего Барышев не помнил, не узнавал и не мог принять. Это заключалось не в новых зданиях по краям огромной площади и далеко за ее пределами, а в чем-то совсем ином. Скорее всего иное было в душе самого Барышева. Он привез сюда свое полудетское отношение к городу.
Курашев захохотал:
В машине Мария Сергеевна сказала Курашевой:
Они вышли на площадь. Светлана спросила:
— Еще не знаю. Сейчас вот лечу.
— А вообще… его следовало бы сбить. Комплексом, — после того, как они остались вдвоем, сказал маршал. — Я все время думаю — надо было проучить наглецов. Сбить уверенность в безнаказанности.
Жоглову, здоровому, сильному, было невыносимо трудно говорить с человеком, который фактически умирает и наверно знает, что умирает.
Что-то новое входило в их отношения. Сказано было то, о чем они хорошо знали оба, но о чем ни разу еще не говорили. Теперь надо было строить жизнь иначе, на другой основе. И она сказала:
Штоков умер от старого недуга, который давно сделал его таким медлительным.
— Вы уже простили Москве эту неожиданность?
В комнате было сумеречно от уличных фонарей, и в открытую балконную дверь влился вместе с воздухом шорох листвы и приглушенный и в то же время гулкий рокот большого ночного города. И казалось, вся земля — один большой город без конца и без края, один сплошной город. И если сейчас встать и пойти в любую сторону, сколько ни иди, все будет тянуться прозрачная, продутая ветром и набитая шорохом листвы ночь.
Не могла же она сказать ему, что вся ее жизнь с ним — продолжение той ночи.
— А я, дура, еще и не спешила! А ты уже дома! — бормотала Светлана. — Не написать двух слов и грянуть, словно с облаков!
— Нашли! Нашли!
— Самое что ни на есть. Не извольте беспокоиться.
Ее рабочий день кончался в половине шестого. И до этого часа она работала, и работы было много — десять гнойных перевязок. Да еще масса мелочей — подать, убрать, отнести, принести. Физически она никогда не уставала и не боялась этой работы. Уставала она совсем от другого. Не появилось в ней и не было надежды, что появится та профессиональность, которая была у всех. Она видела с какой-то физически ощутимой болью все эти раны, инфильтраты, эти свищи. Не брезгливость, не отвращение сводило ей судорогой горло, а ужас: «Как, должно быть, это больно!» И поэтому работала она медленнее других. И на нее покрикивали всегда чаще, чем, например, на Раю или на длинную с матовым цветом лица красавицу Клаву. И всякий раз, когда рана была открыта, у Ольги начинало болеть в том же месте здоровое тело и ломить где-то под языком и возле правого уха. И ей казалось, что весь человек этот состоит из одних только глаз да раны.
Еще тише, чем говорила до этого, она сказала:
— Прямо сейчас? — спросила она.
Светлана помолчала. Троллейбус уже ушел. Шоссе было пустынно. И пустынность его только подчеркивали одиночные машины, что проносились мимо, неся подфарники. Казалось, что где-то в начале шоссе их кто-то ритмично выпускает одну за другой и теперь они так и будут ходить по кругу.
Мать отстранила Светлану и, держа ее за плечи, поглядела прямо в лицо.
Нелька засмеялась:
— Что бы я делала без тебя, дуреха ты!
Генерал любил ездить с откинутым на капот лобовым стеклом. И из далеких поездок возвращался обветренным и пропыленным чуть ли не до мозгов. И лицо его долго помнило колковатый встречный ветер.
— Товарищ генерал, двадцать семь восемнадцать на связи, — сказал капитан.
— Мама, — позвала она. — Я только что видела Ольгу. Я ходила к ней.
— Ну, чтоб дома не журились, чтоб служилось добре…
Голос его зазвенел.
И вот Светлана остановилась. Она сказала, положив пальцы на рукав его военной тужурки:
— Слушаюсь, — отозвался тот и поднялся. Сделал он это нерешительно, видимо не привык покидать СКП во время полетов.
Жоглов побывал у пейзажиста Галкина, у графиков, заглянул к скульпторам, смотрел их работы. Все здесь дружно и много работали, много начатого и незаконченного. Не стыдно будет художникам отчитываться перед съездом. Но о письме из выставкома он не сразу решился сказать. И только в мастерской Зимина, когда они остались втроем, Жоглов наконец показал письмо.
— У мамы завтра очень сложная операция. Она будет ассистировать профессору, в военном госпитале… Мама волновалась.
— Это значит и мне, — сказал Волков.
Володя молчал.
— Я его не помню, — веско проговорила бабушка.
— Мария, Мария, — сказал генерал. — Ты меня слышишь?
— Итак, их уже трое, — тихо проговорил Волков.
Мария Сергеевна поняла: он спросил, какой сегодня день после операции.
Меньшенин наконец распрямился. И сказал он почти то же самое, что предугадала Мария Сергеевна. Он сказал: «Ну, вот, Коля, и все… Ты должен быть мужчиной. Еще немного тебе будет трудно. Может быть, несколько дней. А потом ты пойдешь на поправку». Он помолчал, глянул на свои руки, сжал и разжал для чего-то пальцы, затем добавил:
— Давно хотела спросить тебя, — ответила Стеша, протянув руку и пальцами коснувшись складки возле его губ, — о чем ты думаешь, когда летишь и когда опасно лететь? Не после, когда сядешь, а там, высоко в небе…