До сих пор все шло хорошо, но Оливье знал, что Гастуне неминуемо вернется к разговору о
— Война, видишь ли… — начал Гастуне.
Вслед за этим шло уже невнятное бормотанье, которого Оливье не понимал, совсем как в церкви, когда кюре переходил на латынь. Мальчик смотрел на дно рюмочки, где оставалось еще несколько вишен в настойке, слишком для него крепкой. Время от времени он поднимал голову и делал вид, что весьма заинтересован, но Гастуне продолжал бы говорить и без этого.
Время тянулось долго, прошел час, может, два. Мальчик все еще был здесь, сидел, облокотившись о стол, ему было очень не по себе, но уйти он не осмеливался. Гастуне все еще толковал о родине и о жертвенности, но все это было каким-то пустым и отвлеченным. Что же касается музыки, то он, как и всегда, насвистывал лишь военные напевы. Люсьен говаривал о Гастуне, что тот в младенческом возрасте, видать, проглотил горн. Началось его пение с «
Внезапно Оливье решился. Он встал и заявил: «Я ухожу». Гастуне был до крайности удивлен: «А почему ты уходишь?» Мальчик ответил: «Уже время ужина!»
Выходя, Оливье повторял: «К черту его! К черту! К черту!»
По пути он перекинулся словечком с Рамели, который занимался английским языком в пустой лавке среди мясных туш и пакетов с мацой. На полу в опилках валялись кости и отбросы, дедушка неторопливо их выметал. Эта мясная лавка чем-то немного пугала Оливье. Элоди, Альбертина и другие знакомые никогда не покупали там мясо. А на вопрос ребенка однажды ответили:
— Это особая мясная лавка, еврейская, понимаешь!
Оливье нередко разглядывал куски говядины, подвешенные здесь на крючьях, как будто они таили в себе какой-то страшный секрет. Может, настанет день, и Рамели, который был неплохим товарищем, хотя и принадлежал к банде с улицы Башле, разъяснит ему это. Или Джок Шлак скажет — Оливье видел, как его мать заходила в это странное место.
Чтоб обо всем этом не думать, Оливье пошел поболтать к Бугра, который, что-то ворча себе под нос, заставлял пить молоко тощую кошку, подобранную им на улице. Оливье не стал рассказывать старику о Пауке — это была его тайна — и затеял разговор про Гастуне, про его альбомы и про те военные и патриотические истории, которые тот ему сегодня поведал.
— А ты, Бугра, не был на войне? Был? Тогда почему ты о ней не говоришь?
Бугра было нахохлился, но вдруг принялся забавно кудахтать, как он делал всегда, когда на уме у него была какая-нибудь хитрая выходка. Он почесал бороду, затих, снова засмеялся и посадил Оливье к себе на колени.
— Ладно, — сказал Бугра, — поговорим о войне. И еще научу тебя одной славной песне!
— Вот это да! — воскликнул Оливье, ценивший музыкальные вкусы своего друга.
И Бугра, отбивая кулаком ритм, начал петь:
Оливье слушал Бугра с большим удивлением. Он плохо разбирался в людских делах, но считал, что уж этот-то человек ненавидит все военное. А сейчас Бугра его заставлял вместе с ним петь:
Вскоре ребенок усвоил первый куплет и припев, который надо было повторять каждый раз с новым выражением.
— А теперь, — сказал Бугра, — когда Гастуне опять будет вдалбливать тебе свои истории, ты ему споешь это, но только прячь ягодицы, а то он обязательно тебе наподдаст.