— А вот что они с тобою сделали? — спросила она. — Ты совсем поседел.
— От беспокойства за тебя. — Рассеяно оглядевшись, я увидел фотографии Джона в униформе, стоявшие в рамках на белом рояле, наверное Дороти играет на нем. Стук чашек на кухне. Бутылка джина “Бифитер” на стойке бара.
— Боже, у меня никого кроме тебя нет.
У меня вдруг появилось гнусное желание заглянуть под эту бежевую повязку, увидеть этот ужас, сморщенные веки, закрывающие пустую впадину. Железы мои исходили этим желанием. Евреи в печах Европы, трупы с истонченными конечностями, сбрасываемые бульдозером в ров, теперь это. Это все — вещи одного порядка, все они вызывают лишь бессильный гнев.
— Ангел мой, я до сих пор так и не знаю, как же это с тобой случилось. Энн в письме написала только, что несчастный случай, никаких подробностей.
Я почувствовал, как она содрогнулась.
— Нет смысла снова вспоминать об этом. Случилось. С иными и худшие вещи случаются. Считай это моим вкладом в войну.
Голос у нее огрубел, я его раньше таким не слышал, и не только от совершенно понятной жалости к себе, но и от джина и курения, от нелегкого стиля нью-йоркской жизни, от боли. Вообще, былой мягкости в ней не осталось; мои объятия были ей неприятны. Она наклонилась к ониксовой шкатулке для сигарет, стоявшей на кофейном столике, представлявшем собою мраморную плиту на двух опорах из толстого стекла. Я дал ей прикурить ее “Честерфилд” от своей золотой зажигалки.
— Мне необходимо знать. Ты же знаешь, что я должен знать.
— В студии, — ответила она и закашлялась. Сняв волоконце табака с нижней губы, она продолжала, — в Виллидж. Я резала ножницами алюминий. Геральдического льва, по заказу. И тут одна девчонка, которая одно время со мной работала, вбегает с криком. В мокрой шляпке. Вышла пообедать и встретила мальчика-телеграфиста. Кричит: “Он убит, Джон убит!” Ну и, рука моя соскользнула. Больно не было, только кровь брызнула. И прежде, чем потерять сознание, я поняла, что это ее муж, а не мой сын. Джон — распространенное имя.
— Господи, — произнес я.
— Она умерла, — продолжала Ортенс. — Я не думаю, что она это сделала умышленно, но она умерла. Наглоталась снотворного. А я вот жива. И мой Джон жив. По крайней мере был жив час назад, когда звонил из Чикаго. И если он теперь умрет, у меня уже не будет никакого способа реагировать на это известие. Отреагировалась. Но если он смог пережить войну в Европе, переживет и мирное время в Чикаго.
Чикаго, город длинных некрологов. Я аж покраснел от бессильной ярости.
— Глупая, глупая сучка, — вымолвил я.
— Ну вот, опять нюни распустил, черт возьми. Мне следовало набрать побольше воздуха и вспомнить, что не у одной меня есть Джон. Ее Джона не должны были убить. Ей не было нужды умирать. И никакой войны не должно было быть. Люди не должны погибать в авиакатастрофах и дорожных авариях, не должны давиться персиковыми косточками. Руки не должны соскальзывать. Все должно быть по-другому. Весь мир устроен неправильно. — Помолчав она добавила, — проклятый дурак Карло.
— Что Карло тебе сделал?
— Он не верит в то, что мир устроен неправильно. Он написал мне елейное письмо про то, что я пожертвовала свою красоту Богу. Кто ему, вообще, рассказал?
— Джон мог написать. Не я. Ты знаешь, что он теперь архиепископ?
— О да, кому ж еще им стать, как не ему. Когда-нибудь его сделают святым, черт побери. Это его работа — источать елей Богу, а страдают пусть другие.
— Если бы только это случилось со мной. — Я снова попытался обнять ее, но она не позволила, вытянув руку с сигаретой.
— А кто тебе мешает выколоть себе глаз авторучкой? Да ничего с тобой не случится, ты всегда будешь в порядке. И я в порядке. Работать по-прежнему могу. Правда, больше не с металлом. Даже если совсем ослепну, с глиной и камнем работать смогу. Скульптура требует лишь осязания. Как и любовь.
Раньше она никогда не говорила о физической стороне любви.
— Как у тебя с деньгами? — спросил я.
— С деньгами нормально. Получаю заказы. Получаю алименты. Все у меня в порядке. Я даже веру не утратила. Верна христианской логике. Но не желаю елея от итальянского епископа. Архиепископа, — поправилась она.
Вошла сияющая Дороти или Дотти, звеня подносом, который она с большим изяществом поставила на мраморную плиту.
— Дороти, — сказал я, — примите глубокую братскую благодарность.
Ортенс взвыла.
— Ты только послушай его, Дот. Говорит прямо по Шекспиру. Жаль только писать как Шекспир не умеет. “Братскую благодарность”, воистину…
— Приятно слышать, когда меня снова называют Дороти, — ответила та. — Надоело быть Дотти или Дот. Для Дот я слишком большая, а для Дотти — слишком разумная[572]. Надеюсь, что чай заварен так, как вы любите, Кен.
Она налила крепкого чая в большие чашки, а не в малюсенькую фарфоровую чушь. Она приготовила и маленькие сэндвичи на английский манер. Было там и пирожное под названием “чертово блюдо”.
— Прекрасно, бесподобно, — ответил я, прихлебывая чай. — Как бы неловко я ни выражался, но это так.
Дороти уселась на ковер по другую сторону мраморного столика, вытянув красивые длинные и сильные ноги.