Этот ледяной ужас, муку сердечную она стала носить в себе, как и ребёнка. О беременности своей Дуня никому, даже отцу, не открылась. Механически, как машина, она продолжала делать крестьянскую работу, которой в жаркую летнюю пору всегда наваливалось много, но работа не помогала забыться. В поле, на огороде, у печки утром — везде всплывали глаза, движения, золотистый чуб, голос Клима, застилая происходящее, мешая, завораживая; и она роняла ухват, обжигалась у печки, проходила мимо калитки, забывала про вёдра, мешки и горшки, опрокидывала махотку с молоком.
«Ну чаво ж…» — ответил Клим тогда в берёзовой роще на её слова о беременности, отводя свой волоокий взгляд в сторону, словно меж белых стволов там стоял кто-то невидимый и важный для него.
И это «ну чаво ж» звенело у неё в ушах, заглушая звук молота в кузне.
— Ну чаво ж, — бормотала она в знойном саду, в прохладной избе, в тёмном хлеву, наливая воду в комягу.
— Ну чаво ж, — висело в закатном воздухе над зарастающей речкой.
— Ну чаво ж, — свиристели ласточки.
— Ну чаво ж, — скрипела амбарная дверь.
Дни ужаса потянулись, как струя дымящегося дёгтя. Авдотья уже не спрашивала себя «что делать?» — она решила не задавать вопросы никому и себе самой. Что же делать? Ждать? Её живот ещё не стал животом беременной, но она чувствовала, что ребёнок, её ребёнок — там, внутри, и он растёт с каждым днём. Ребёнок Дуни Коробовой.
— Ну чаво ж… — шептала она в постели, кладя ладони на свой ещё небольшой живот и закрывая глаза, чтобы заснуть.
Но спать становилось всё трудней. И однажды, не выспавшись за ночь, она утром пошла за хорошей водой к старому колодцу, что на речке. Спускаясь с пригорка, столкнулась с Нюрой, бабой, живущей напротив на другой стороне речки. И та, неся полные ведра на коромысле, поравнявшись с Дуней, почти пропела, насмешливо растягивая слова:
— Твой хахаль-то таперича с Полинкой тешится.
Авдотья, не останавливаясь, ответила ей злым взглядом.
— Чаво зыркаешь? Их Матрёна вчерась баила — кажную ночь к ней в сенник шляется. Тах-то во, миленькая!
Спустившись к колодцу, Дуня остановилась. Пустые ведра с коромыслом, её босые ноги на росистой тропинке, речка, небо с утренними высокими облаками, лучи солнца на воде, ласточки — всё ей показалось вдруг глупым и как-то обидно пустым, бессмысленным. Постояв, она наклонилась, зачерпнула в колодце ведром воду, и в воде колыхнулось лицо жены кабатчика с её вечно поджатыми губами и красивыми, быстрыми чёрными глазами.
«Тах-то во!» — усмехались эти красивые глаза.
В этот же день Авдотья решила убить Клима и Полину.
Дождавшись вечера, когда отец, настучавшись в кузне, повечерял картофельной похлёбкой и пшённой кашей, понюхал табаку, помолился темноликому Спасу, крестясь двуперстно большой и жилистой рукой своей, и пошёл спать, Дуня прошла в кузню, выбрала топор поменьше и поострей, завязала его в платок, дождалась, когда совсем стемнеет, и огородами пошла к кабаку.
Она не знала, как убьёт их, но была готова это сделать. На картофельных полях из-под ног её выскочил заяц и неторопливыми длинными прыжками поскакал прочь. Луна вышла из-за облаков, осветив всё вокруг и серую шёрстку на спинке зайца.
— Зайчишка… — произнесла Авдотья и вспомнила, что надо окучить их картошку в третий раз и что картошка нынче должна быть доброй, не меньше
После картошки потянулись полосы клеверов, частично скошенные. Её босым ступням становилось то мягко, то колко.
— Зарублю! — сказала она громко себе самой незнакомым голосом и прижала обмотанный платком топор к животу.
Кабак и лепившийся к нему дом с жестяным петухом на коньке крыши показались впереди, она пошла медленней, оглядываясь по сторонам. Никого не было вокруг, кроме скирд сена да четырёх стреноженных лошадей. Обойдя огороды Варина, она вышла к скотному двору с постройками и, задерживая дыхание, крадучись по чисто выкошенной луговине, стала приближаться к сеннику. За луговиной перед сенником росли, расщеперившись, как кусты, две рябины. Мягкими шагами приближаясь к сеннику, Дуня вдруг увидела двух людей, идущих к нему сзади, прямо за рябинами. Она подкралась к рябине и встала за ней. Дуня узнала прислужницу кабатчика Матрёну, а парня не узнала. Матрёна сперва почему-то курила, потом стала рассказывать парню шёпотом что-то тайное, и вдруг Дуня услышала слабые стоны женщины. Женщина стонала в сеннике. И Дуня поняла, о чём шептала эта глупая девка. Парень и она подслушивали, что творилось в сеннике. А там делали то, от чего у Авдотьи молотом застучало сердце и кровь прилила к горлу. На сеновале творилось то, что касалось её. Развязав топор, она повесила платок на рябину и стала сзади подходить к этим двум.
— Ладно, пойду я, — произнёс парень, повернулся и пошёл прочь.