Я родился в 1849 году, в Париже, в семье нищих людей самого низшего сословия. Так сказать, «на самом дне» социального строя. Как рассказывал мне брат, который в тот день был с ней, мать – тогда ещё не спившаяся, а только начинавшая свой путь во мрак, в те времена работала на скотобойне – потрошила туши. Она рожала уже в четвёртый раз. Первым ребёнком был мой брат, двое остальных детей не выжило по непонятным причинам, а четвёртым, кого она носила во чреве, оказался я. Но она не хотела меня. Схватки начались как раз тогда, когда она вспарывала живот очередной уже мёртвой корове. Мать не стала звать на помощь, а, забившись в кладовку, где хранились инструменты для разделки мяса, самостоятельно перенесла роды, отрезав пуповину серпом и завязав её. Как это ни странно, несмотря на то, что я был нежеланным ребёнком, она не зарезала меня этим же серпом на месте. Должно быть, испугалась, что её обвинят в детоубийстве. Вместо этого она, немного придя в себя после относительно лёгких родов, просто засунула меня в живот мёртвой коровы и с криками: «Дьявол! Боже, корова вынашивала дьявола!» – помчалась за людьми. Когда все собрались в разделочной, и один из смельчаков, среди перешёптываний и пересудов приоткрыл стенки вспоротого брюха, то увидел там окровавленного младенца – новорожденного человеческого ребёнка. Что самое странное, поначалу никто не заметил, что живот моей матери уменьшился, почти исчез. Когда я сделал первый вдох и закричал, половина зевак бросилась наутёк, и вместе с ними тот смельчак, что первым подошёл корове.
Как это ни странно, отважнее всех оказалась старушка – мадам Эльзур, семидесятилетняя вдова с Иль-Сен-Луи, приехавшая в эту часть города навестить внуков и в это время покупавшая свежее мясо в лавке, присоединенной к скотобойне.
С громким ворчанием протолкавшись сквозь толпу к туше животного, она достала меня оттуда. А через минуту, оглядев меня, объявила: «Этот ребёнок не мог быть рождён коровой!», и на вопросы, почему она так решила, показала завязанную пуповину. «Это могли сделать только человеческие руки, – сказала она. – Кто разделывал тушу?» – все взгляды тут же обратились на мать.
Её признали невменяемой, хотя она, разумеется, была в порядке, и отдали меня отцу, не подозревая, что это было равносильно тому, как если бы меня просто выкинули на улицу, подыхать в луже. Он был законченным пьяницей и медленно уводил за собой мать в ту же яму. Заботился обо мне брат. Довольно рослый, с шапкой чёрных кудрей, он пошёл в отца. От матери ему достались синие, как и у меня, глаза. Ему к тому времени уже было девять лет. Несколько раз в день на протяжении двух лет он относил меня к знакомой женщине – соседке, у которой был грудной ребёнок, а, соответственно и грудное молоко, покольку мать меня кормить не желала, да и не было у неё молока из-за травившего тело алкоголя.
Никого я не любил в мире сильнее, чем брата, был готов ради него на что угодно – даже на смерть, и, когда я достиг более сознательного возраста, а именно десяти лет, начал замечать, что поведение брата в отношении меня несколько странно. Тогда я только начинал познавать, что хорошо, а что плохо, что нормально, а что – нет. К тому же, я был почти безграмотным – с горем пополам читал и писал посредственно. О знании иностранных языков и не упоминаю – при том уровне развития, на каком я находился, это было невозможно.
Так вот, я стал замечать, что отношение брата ко мне переменилось: он целовал меня и обнимал так, как целуют друг друга братья и сестры, да. В этом не было ничего такого, но разница была в том, что это происходило лишь на людях. Наедине же эти знаки любви проявлялись по-иному: поцелуи были «влажными», объятья – блуждающими, а вгляды – голодными.