Линлин бросилась к дяде, дотащила его до кровати, промокнула пот, вытерла кровь. А он повернулся на живот, поджал под себя колени, сгорбился, словно рачок, и пот градом покатился у него со лба прямо на постель. От боли дядю бросило в дрожь. От боли губы у него посинели. И рука Линлин, которую он сжимал в своей руке, тоже посинела, а он все не отпускал и впивался ногтями ей в кожу. Впивался и бормотал:
– Матушка, теперь я точно не жилец.
Линлин говорит:
– Батюшка, все будет хорошо, за эти годы в деревне столько народу перемерло, кто с тобой в одно время занедужил, давно в могиле лежат, а ты до сих пор живешь, горя не знаешь.
Дядя плакал и больше не улыбался своей всегдашней бесстыжей улыбкой.
– Матушка, конец мне пришел. Так больно, что кости рвет.
Линлин дала дяде болеутоляющего, влила в него полчашки бульона, и когда боль немного отступила, села рядом и стала с ним говорить, и много чего наговорила.
Много чего.
Говорит:
– Батюшка, ты что, в самом деле помирать собрался?
Дядя больше не улыбался, не улыбался своей бесстыжей улыбкой:
– Видно, конец мне пришел.
– А если ты помрешь, что же я буду делать?
– Я помру, а ты живи. Живи, пока живется, да гляди, чтобы отец с братом вырыли нам хорошую могилу. Большую, высокую, чтобы в ней было просторно, как у нас дома, как у нас во дворе.
– А гробы?
– Брат обещал, что доставит нам хорошие гробы, боковые доски будут из тунга, торцы из кипариса, все доски толстые, в три
– А если обманет?
– Мы же с ним братья родные, как он обманет?
– Ты разве не видел, он наши брачные свидетельства на землю швырнул. Сказал, что ты из-за меня всех на уши поставил, заложил дом и хозяйство Сяомину.
Говорит:
– Братцу Хою поперек горла стоит, что мы с тобой расписались. Он не будет готовить нам большую могилу, скажет: какая покойнику разница, что у него за могила, что за гроб? Вот и рассуди, как мне быть?
Говорит:
– Ты сам подумай, сейчас все на свете дешевеет, только гробы ценятся дороже золота, за хороший гроб раньше просили пять сотен, а сейчас семь, а то и восемь. Два добрых гроба обойдутся самое меньшее в полторы тысячи. И не жалко ему будет расставаться с такими деньгами?
Говорит:
– Лян, если братец Хой оставит нас без гробов, я ничего не смогу поделать. Все равно помирать, так лучше я первая помру, а ты поглядишь, чтоб нам могилу вырыли просторную, как этот двор, чтоб гробы привезли крепкие, как этот дом.
Говорит:
– Батюшка, ты уж живи, а если непременно надо кому-нибудь помирать, лучше я помру первая.
Они говорили без умолку, без передышки. Говорили и заговаривали боль. Линлин обещала, что всю ночь напролет будет величать дядю батюшкой, сотню раз назовет его батюшкой, будет величать его батюшкой и служить ему, как родная дочь, исполнять все желания. Но Линлин поправилась, а дядя занедужил и стал негоден к постельным занятиям. Лихоманка пустила в дяде гиблые корни, и когда Линлин умолкала, внутри у него просыпалась боль. Сначала саднили только локти с коленями, но из-за лихоманки дядя уже не мог противиться недугам. И оттого даже самая пустяковая боль пробирала его до костей. Пробирала до мозга костей. Дяде было так больно, словно каждый его сустав ковыряли ножом, колупали ножом, словно в суставы ему вогнали деревянные колья, словно там ворочали железными прутами. Ворочали пуще смерти, пуще жизни, словно кто-то решил выворотить все суставы в дядином теле. Словно кто-то взял заржавевшую иголку, продел в нее пеньковую нить и стал простегивать дядю снизу вверх, тянуть нитку через сердцевину каждой косточки, и зубы у дяди ныли, так сильно он их сжимал, а по лицу ручьями катился пот.
Стояла ночь, глухая, как деревенский переулок, глухая, как тропка в сердце равнины. За окном висела млечно-белая луна. Млечно-белый свет ее сочился сквозь ставни. И стрекот сверчков сочился сквозь ставни вслед за луной. Стояла страшная духота. Стрекот ярко белел в лунном свете, в прежние дни от него веяло тенистой прохладой, но этой ночью, этой удушливой ночью, стрекот опалял жаром. Боль раскалила дядину грудь, превратила ее в горящую печь, доверху набитую углем. В кузнечный горн. От боли дядя то скручивался на кровати рачком, выставив зад в потолок, то заваливался на бок, заваливался на бок и сжимался в комок, словно дохлый рачок. А то переворачивался на спину, поджав ноги к животу, и намертво обхватывал руками иссиня-желтые от боли колени, становясь похожим на дохлого рачка, перевернутого кверху лапками. На давно издохшего рачка. Только в позе дохлого рачка его боль хоть немного слабела.
Боль слабела, но дядя стонал, не умолкая:
– Лин! Конец мне пришел?
– Матушка! Дай еще таблетку!
Так он кричал, взбивая постель, катаясь в липких от пота простынях. Линлин без устали обтирала с дяди пот, без устали с ним говорила. Подыскивала слова, которые доберутся до его сердца. Слова добирались до сердца, и боль слабела. А если не добирались, дядя бил кулаком в подушку и орал:
– Я от боли подыхаю, нашла что сказать!
И Линлин поспешно отжимала полотенце, обтирала с дяди пот и искала новые слова.
Говорит ему: