Я держу Минки-Пинки на курсе, управляясь с ней, словно кочевник с перепуганной лошадью, взмокший до лошадиного мыла от этой работы. Безучастно прозрачная пустота закипает – надо мною, над Буби то и дело вспухают безобидно-молочные облачка неуместных почетных салютов. Мы летим в прожигаемом трассами русских зениток пространстве, нескончаемый стонущий визг и прерывистый треск забивают мне уши, и моя помертвелая, битая девочка вся сотрясается от разрывов под самым ее бедным брюхом. Восходящий, достигший предельного напряжения шелест обрывается в самом моем животе – легковесная крышка капота взвивается у меня пред глазами и вертится, как осиновый лист, под напором воздушной струи. Рефлекторным движением перекрываю подачу бензина и выплевываю вместе с тлеющей ватой, переполнившей горло и грудь:
– Говорит пять-один. Парни, я освещен, лошадь сдохла, сажусь на живот. Уходите, не надо смотреть, как я буду пахать эту землю.
– Герман, брось, подожди, протяни хоть немного! Километр до линии, Герман, прошу! – кричит мне Эрих, словно вырываясь из цепких смирительных рук санитаров и отчаянно силясь просверлить пустоту, разделившую нас. Его голос дрожит, словно от глупой детской обиды за старшего брата, которого он почитал всемогущим. – Хоть немного за линию, Герман! Планируй! Ну, давай! Я прошу! Без мотора! Как на нашей «Малютке Грюнау», ну! Вспомни!
– Ты уже не желаешь быть первым в эскадре, мой мальчик? Как же так? Только я захотел уступить тебе место… – говорю я ему.
Он что-то кричит, но я уже весь состою из усилий расправить себя на воздушном потоке. Истерзанная девочка моя еще не стала бесформенным, неуправляемым предметом, по курсу – большое пустынное поле, налево – скопление соломенных крыш.
Захлебываясь собственной вонью, я вижу недвижно застывшие шлейфы дегтярного дыма над той деревенькой – быть может, сейчас там идет насекомый, ползком, перебежками, бой. Иду по глиссаде к расчесанной гребнем земле – сейчас мой «Тюльпан» станет плугом. Валящий в кабину удушливый дым дерет мне глаза и мешает мне видеть. Вытягиваюсь в сенокос, шершаво мелькает земля под крылом, так близко, что кажется, я уже вижу отдельные комья, кротовые норы, но это – внизу, а по курсу – большое, широкое серое что-то… вещественнонеотвратимое! Простейшим корчующим телодвижением тяну на себя самолетную ручку, но вес бесконечной плиты придавил, изорванный нос не вздымается. Притянутый русской землей, иду брюхом прямо на серую крышу сарая не вытерпеть боли огромной, мгновенной, оттенки которой уж неразличимы… Притерся-вонзился-вломился и еду, просаживая громовую громаду расколотых, смятых, оторванных, кромсающих, рвущих, дробящих слепых, косных балок, стропил, перекрытий, взрезая визжащее брюхо, нутро, взмолившись: ну хватит! сотри, разорви, не мучь, не растаскивай плоть по кускам… Но будто в насмешку меня все молотит… теряя сознание от боли и тут же в себя приходя от ударов, не стерся до дыр, проломился, увяз, последним ударом швырнуло вперед и выбросило из машины куда-то, сорвав наконец-то дыхание и вырвав из черепа нудное, тошное все.
Сижу, как на троне, в звенящей литой пустоте, и все не могу понять, где я и кто я. Нет ни силовой установки, ни крыльев, ни даже моей плексигласовой кровли, вокруг меня одна невиданная голая, безжалостно обыкновенная земля. Луплюсь на лохмотья дюраля, приборную доску, пучки рваных жил – оторвано, стесано, срублено все, остались лишь кресло, педали и ручка. Остался – я сам.
Прямо передо мной возникают и бегут ко мне двое чужих; я в жизни не видел настолько нелепых, единственно верных движений – движений, единственный смысл которых в том, чтобы вовремя упасть. Я вижу большие чумазые каски, винтовку и дырчатый ствол автомата, я вижу расщепленные морщинами усилий кирпично-бурые страдальческие лица с налитыми звериным изумлением глазами – и не могу пошевелиться, слабый, как грудной ребенок, кричаще нелепый и страшный, как свергнутый царь самолетных небес, сжимающий ручку, как скипетр.
Боясь быть откуда-то кем-то подстреленным, боясь не достать меня, точно из проруби, один спотыкается вдруг на бегу, схватившись чумазой рукой за живот, и валится наземь ничком, словно куль… второй, повернувшись направо, поводит стволом автомата и, словно ударившись лбом о косяк, с какою-то радостной бесповоротностью рушится навзничь.
Я вижу султанчики серой земли: бегут по цепочке ко мне, кончаясь у самых сапог, – я должен упасть, вжаться в землю, но даже не вздрагиваю, вмурованный в тупое изумление и безразличие к своей наземной участи. Разрывы четвертьтонных бомб мне виделись такими же фонтанчиками, когда я смотрел на них свыше, и вот теперь я угодил в какой-то насекомый микромир, сам сократился до размеров притворившегося камушком жука и все еще не понимаю, почему земля вокруг дымится серой пылью. Я ничего здесь не способен сделать сам, а трепыхаться рыбиной на суше – это не по мне.