– То-то я и смотрю, – продолжал кремешок. – Хоть ты в красных войсках и ударник, да такой, что и немцы тебя по фамилии знают, а сказал бы сейчас, что всем сердцем за ихнее дело, – не поверил бы я. – И уже улыбался по-волчьи, приметив в глазах его что-то, подтверждающее правоту этих слов. – Я нутром это чую в тебе. Не давал коммунист тебе вольного ходу. Самолет тебе дал, волю вольную – в небе, потому и подгавкивал ты ихней песне – чтоб они с самолета тебя не ссадили и, как нашего брата, за Урал не загнали. И награды тебе, и почет, и снабжение по первому классу… В общем, сила ты, да? Только это, пока ты летаешь. А на землю вернешься – и в стойло. Вот сейчас ты доверие ихнее не оправдал, немец-летчик ловчее тебя оказался – как ты думаешь: что тебя ждет? Ты-то думаешь: шлепнем тебя. Или в лагерь отправим – на голод. Да иди с глаз моих хоть сейчас к своим красным. Как-нибудь не убьют, доползешь. Я тебе даже прямо пожелаю того! Я тебе это даже устрою. Чтобы ты возвратился к своим комиссарам. И тогда ты увидишь, сколько веры тебе у них будет. Что они тебе скажут на то, что ты тут вместе с нами какое-то время провел. Ты же нужен был им, пока немцев клевал, а подбили тебя – значит, все, никакой ты не сталинский сокол. Немец выше тебя оказался – это ты, значит, родину предал. Как же это ты дал себя сбить? Почему не пошел на таран? Что же нам дался в руки живым, котелок себе не расколол? А вернулся к ним как? Значит, очень тепло мы общались с тобой. Значит, все, что держал за зубами, ты выложил нам. Если мы отпустили тебя, то уж, верно, затем, чтобы ты весь свой полк разложил и увел к нам за Днепр по воздушной дорожке. Да чего там – для актов террора лично против усатого. В чудеса же не верят они. В Божью помощь не верят. В то, что может скрепиться в плену человек, смертный страх перемочь. Знают, наоборот: подл, слаб человек, если к стенке его, да в холодную, да по мясу погладить железкой. Потому-то и знают, что сами же сделали человека таким. Так что хочешь, Зворыгин, иди, будь свободен. Хорошо, если дальше воевать тебя пустят – в пехоте, на брюхе. Ну, другого кого, может статься, и пустят, но ты – это ты! Ты, Зворыгин, герой, а герои, они хороши на коне или мертвые. Им же, братец, герои нужны, а не люди. Чтобы все выносили, огонь. Вот ты сейчас сидишь передо мной и присягу, допустим, блюдешь, как железный, а они тебя там уж, поди, наградили посмертно. Все у них человеку – посмертно. Понимаешь ты это – что теперь нужен им только мертвый? Так что ты свою пулю у меня еще выпроси, понял? – Отвалился на спинку, давая зароненным зернам проклюнуться, помолчал и спросил скучным, будничным голосом: – Пойдешь в освободительную армию?
Словно кто-то смотревший на Зворыгина сверху поразился тому, что Зворыгин остался приваренным к месту, не рванулся этот спокойно-снисходительный голос, вылущивая сам себя из разбитого, остамелого тела, не полезли клыки, когти из-под ногтей.
– Что ж молчишь, коммунист, даже не шелохнешься? Не кричишь: гад, паскуда, предатель народа? Что ж не плюнешь мне в зенки, что же не проклянешь?
Человек с неприступным кремневым лицом – вот кому боронить свою землю от пришедших чужих, а не вместе с чужими корежить ее – тяжело и беззлобно смотрел ему прямо в нутро, будто уж с укоризною старшего брата, которому нож по сердцу – смеяться над меньшим-дураком.
– Дивлюсь на то, какие русские бывают.