Человек толкнул створку, запуская в сарай свет и воздух холодного серого утра, и под боком Григория замычал, заворочался кто-то и, взломав головою навальный покров, не своей будто силой поднялся и сел на земле, осовело таращась на серый, бессолнечный свет. В отупелом, опухшем лице ничего не качнулось, не дрогнуло. Совершенно Зворыгину не удивился, словно уж не желая единения ни с кем из своих, как покойник на кладбище – с земляными соседями, не желая ни жаловаться на судьбу, ни жалеть разделяющих с ним эту участь, не спеша никого из своих поддержать или, наоборот, на кого-то из своих опереться. Или только спросонья он так? Только от оглушенности всем – этим вот русским «Стой!», еще более диким, чем немецкое «Хальт!».

– Ты откуда такой среди ночи? Весь в коже? Летчик, что ль, не признаю? – В охриплом, придушенном голосе зазвучали как будто бы нотки злорадного нищенского, на мгновение согревшего душу довольства от того, что и летчик упал рядом с ним. – Что молчишь-то? От обиды в нутрях, что ль, печет – шибко больно признать? Или раненый ты?

– С неба, с неба свалился.

– Ну вот. Что-то вас над плацдармом у нас не бывало – мы гадали, гадали: где же красные соколы? Что ж, прислали-таки наконец ястребков? Поддержали-таки, когда нас тут три раза схарчили с дерьмом? – Он не спрашивал, близко ли наши, навалились ли мы на плацдарм всеми силами армии, создаем ли вклинения, клещи охвата и когда те сожмутся на этом селе; он не чуял дыхания силы с востока, он как будто винил тех, кто бросил его на плацдарм; он как будто искал, а вернее, нашел оправдание себе… Хотя в чем ему было оправдываться? В том, что дался живым? Или в том, что намерился сделать? – Первый ты такой, с неба. Тут у нас ваньки-встаньки пехотные, сброд. На плацдарме у нас одного, правда, «мессеры» сбили. Мы к нему – летчик мертвый, в шею прямо осколок попал, крови, как со свиньи. Комроты тоже прибежал и давай с него, мертвого, кожу сдирать. Ну пальто, как твое, разве что подлиннее… хоро-о-ошее. И свою нарядил, саниструктора, в это пальто. Мне смешно – немец жарит вовсю, минометами нас накрывает, а эти мародерствуют до поросячьего визгу… Кличут-то тебя как? Или чего, и тут желаешь, чтоб товарищ лейтенант?.. Ну, ты это, Григорий, вставай как-нибудь. Вставай-вставай, а то без хлебова останемся. Знаешь, сколько нас тут?

А народ уж тянулся на выход гуськом, погромыхивая котелками и консервными банками, торопясь, будто даже толкаясь, и Зворыгин усильно поднялся и вышел на свет, подпираемый этим расщедрившимся на поддержку Степашей, который оказался сбитым, круглолицым молодым мужиком в гимнастерке с сержантскими лычками. Парень он, видно, был оборотистый, хваткий и наглый, но сейчас в плутоватых, немного навыкате, светло-серых глазах отчетливо проглядывало что-то затравленно-звериное, тоскливое – не одна обреченность, а жаднотревожное напряжение мысли, отчаянно ищущей выхода.

Он сразу потащил Григория к идущей от села разъезженной дороге, туда, где хорошо были видны следы лошадиных копыт и телеги, сворачивающей с проселка, – первым хочет земляк оказаться у паскудной кормушки, да еще, может быть, покалякать с восседающим на полевой этой кухне русаком-кашеваром: что за яство сегодня в немецком котле и чего дают тем землякам, что уже обрядились в немецкую форму. На мгновение Зворыгин почуял презрение к Степаше, и презрение это, скороспелое и легковесное, тотчас было расплющено в нем чувством голода: береги, накорми ослабевшее тело, а иначе оно еще больше ослабнет, отомстит за твое небрежение к нему и предаст в ту минуту, когда его верность понадобится, как еще никогда.

А пришибленный пленный народ ручейками, кисельными каплями растекался от риги по мерзлому серому полю, точно стадо, которое широко разбредается по травянистому выгону, но при этом всегда ощущает незримый предел, а верней, неослабную тягу назад, в однородную однонаправленность массы. Люди были в проволглых, изватланных в глине, заскорузлых на пузе от жизни ползком желто-ржавых, седых гимнастерках и таких же шинелях, прожженных во многих местах, в порыжелой кирзе и разбитых ботинках с обмотками, с котелками, консервными банками, касками, которые теперь служили котелками. Молодые, припухлые, детские, пожилые, красивые, жалкие лица совмещались в одно, с отпечатком тупого изумления, лицо, и в глазах коллективного этого лика Григорий видел только смертную усталость, оцепенение рассудка уж такое, когда много меньше, чем зверь, чем растение даже, понимает себя человек.

Выбредали из дымки, тянулись из-за длинной сарайной стены вереницами и садились на голой земле – плечом к плечу, спиной к спине, но, кажется, друг друга давно уже не видя и не чувствуя. Было их – не один батальон. Где ж они помещались-то все?

– Да тут склады «Заготзерно», – угадав его мысль, кивнул на туманное поле Степаша.

– Значит, не сторожат?

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги