Мимо смутно белеющих хат, мимо смутных фигур часовых молча вытянулись за околицу, под ногами Григория, хрупкая, в инее, захрустела скукоженная от морозца трава. Не в расход же его вел вот этот щенок, а куда? Сквозь недвижную сизомолочную дымку проступила большая постройка, похожая на колхозный амбар или ригу; ни ограды какой, ни постов охранения не было видно.

– Закурить не найдется, земеля? – спросил Василька.

– А ты кто? – шмыгнув носом, ответил тот с вызовом. – Со своими мы делимся, а с такими, как ты, пока нет. Ну, с неопре-де-лив-ши-мися.

– Ты, подгузник немецкий, – взыграл Зворыгин голосом. – Дай сюда, пока не отхватил.

– Но-но, ты не балуй! – Попятившись, мальчонка судорожно сдернул тяжелую винтовку с утлого плеча. – Стой, сказал, где стоишь! А не то я тебя сейчас враз… поэл?! враз! Ну, шагай! – И, почуяв всем телом, что Григорий не двинется, «сжалился»: – На, закуривай уж на чужбяк. – Жалко заулыбавшись кривой безотчетной улыбкой, сунул руку в нагрудный карман, не сводя с него глаз и держа карабин, словно пику, – грозный воин великого рейха с повисшей на кончике носа соплей.

Подступил, беззащитный перед ним совершенно, подставляя живот и бока для удара, – только так бы Зворыгин подвел ему дух… но вот дальше куда? Непонятное тоже обессиливает и страшит. Будто бы изгаляясь, расстелил кто-то перед Григорием это пустынное поле – беги.

Обслюнявив бумажку, затянулся он легким чужим табаком, зашагал и в упор разглядел просмоленные стены из толстого бруса, различил запах свежих кострищ и как будто бы даже налаженной жизни. Василек с ощутимой натугой потянул заскрипевшую створку дощатых ворот, на которых – ни амбарных замков, ни засосов, и мотнул головой на широкую черную щель:

– Ну! Заходь.

Шибануло в лицо тяжким духом человеческой скученности и соломенной прелью. В застоявшихся запахах кислого пота, провонявших портянок, запрелых кальсон он качнулся налево, к стене и, нашарив смоленое дерево, двинулся ощупью, запинаясь о чьи-то мычащие и безответные туши, осязая и слыша живое тепло, непокой и дыхание наших – бормотания, стоны, мучительный кашель и глухие рыдания в подстилку, выдаваемые за мучительный кашель, стариковское хныканье, детские жалобы к единственной на свете, кто утешит, кто и сюда, сейчас, пред самым краем, как будто бы не может не прийти и не склониться над своей кровинушкой, сыночком, исцеляя болячки и страх мягким прикосновением всесильной руки, кто одна все простит и не спросит: что же ты дался немцу живым?

Кто-то спал со звериной сторожкостью, кто-то – мертвецки, от истраты всех сил или, может, от скотской покорности перед тем, что уже началось для него. Или, может, уже для себя все решив и ответив на тот – «Ну, пойдешь под немецкую силу?» – вопрос утвердительно. В тот же миг он все понял. Будто по одному только запаху: шаровар, гимнастерок, белья, стократ пропитанных густым и едким, как чеснок, обильным потом слабости и страха; стойко-властному, невытравимому запаху собственной беспредельной потребности жить, не желая уже никакой высшей правды и доли, кроме той, что довольно любому живому существу на земле, – этот запах вошел во все поры его существа, напитал изнутри и овеял извне, только он погрузился в разлитое в воздухе вещество безысходности. Словно вправду никто не надеялся загнанным сердцем на прощение там, у своих.

То, что их в чистом поле, наверное, в самом деле никто не стерег, эта как бы наглядность свободного выбора: уходи, если хочешь, а там уж не жалуйся – угнетали рассудок, быть может, сильней, чем колючая проволока. Если б их тут морили работой и голодом, измывались, стреляли одного из десятка, – вот тогда бы животный инстинкт, верность дикой свободе и родине в человеке слились воедино, а вернее, звериная злоба просто бы задавила в нем страх – так же, как чувство жажды забивает в нутрях чувство голода.

Григорий отыскал свободное, простывшее, голое место и сел между чьих-то невидимых тел, привалившись спиною к стене. Боль с привычной, терпимою силой распирала надтреснутые ребра справа. Проспавший, наверно, не менее суток, смотрел на полоску холодного серого света над дверью, окованный звенящей пустотой бездумья, безучастия. Полоска посветлела, сквозь бритвенную прорезь потек вовнутрь холодный белый свет, и, подобно скотине в сарае, заворочались в прелой соломе угретые люди; под ногой звякнул чей-то котелок или каска, и Зворыгин почуял, как шершавится горло и хочется пить.

В глубине кто-то встал и пошел по проходу между мертво пластавшихся и свернувшихся в детский калачик смутно видимых тел, а вернее, соломенных холмиков, и послышалось чье-то «В гроб мать!».

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги