– Вот тебе и весь сказ, – нажал глазами на Зворыгина Степаша. – Что же ты – презираешь? Ты пойми, я же ведь хорошо воевал. Как в атаку идти – прямо так и полощет тебя до сухих потрохов, но уж как-нибудь, ясное дело, встаешь. Все свои же ребята вокруг – вместе ляжем. Не обидно уже, коли вместе. Кой-чего ты опять же умеешь. Что ж ты думаешь, летчик, мы, пехота, – бараны? Ванька-ротный нас поднял – и бежим в полный рост, пока нас не убьют? Ну уж нет. Где упасть и залечь, тело знает само. Я с землею сроднился давно: она меня не выдаст, укроет, сбережет. Тут такое бывает понимание момента, что тебе и сам черт уж не брат. Я из немца кишки вынимал. Был тогда еще штык у меня, он идет, как, допустим, в мешок с рожью или крупчаткой, может, чуть поплотней, – это в брюхо ему. Получай, стерва, на! А когда повезло нам великую реку форсировать – что же, я и тут был готов исполнять боевой приказ Родины. Я такого в реке натерпелся – тебе в небесах никогда не изведать, поверь. Немец минами нас так и месит, у него пулеметы, эмкашки, пристрелянные – и стригет, и стригет, как овечьими ножницами. Все плоты – кверху дном, а вода холоднючая. Все за бревна цепляются, как кутята в корыте, барахтаются, дружка дружку на дно утянуть норовят – кто на бревнах, те их кулаками, утопающих-то, паникеров, чтобы всем не пропасть заодно. А на берег-то плюхнулся – чисто как потрошеный сазан, даже хиленькой тяги в нутрях не осталось. А потом вспоминаю, чего ради на берег-то гребся – воевать должен тут. Ну чего – ворвались, закрепились, а на третьи сутки такая тишина наступила – на куски ее режь, птички что-то поют, и как будто и нет его, немца, вообще на земле. И тут кэ-э-эк прямо из тылового лесочка: Сашка-сорванец, голубоглазый удалец… Ну и все, в общем, песни, которые знаешь. Ну, машина их с раструбом, и оттуда так ла-а-сково: «Товарищи солдаты, вы окружены, сопротивление бессмысленно. Товарищи, сдавайтесь, закурим папиросы». И опять патефон. Саша, ты помнишь наши встречи… Психически воздействуют, короче. Веришь – нет, а вот мысли такой даже не было, ощущения в кобчике, что готов руки в гору. Даже зло взяло, наоборот, на такое паскудство. Начинает нас немец месить. Самоходки из леса долбают – я таких и не слышал. А потом их пехота – идет, словно пьяная. Ну чего, я опять исполняю свой долг. И еще был готов, сообразно присяге, не щадя своей крови и жизни самой, только от батальона – двадцать три человека. Мы к реке. Залезаем в болото, в кугу – немец нежный, не сунется. Он и не сунулся. Он засек нас и миной шарахнул. И опять я не раненый – виноват: не погиб смертью храбрых. Выбираемся к берегу пятеро. Слышим, на берегу в камышах шебуршится. Мы оружие наизготовку. А оттуда как будто бы русская речь. «Кто там, кто?» – «Да свои мы, свои, не шмальните нечаянно, дуры еловые». Ну и мы уж обмякли, а эти – нам свои автоматы немецкие в рыло! Растерялся я, да! Растерялся сперва, а потом… навалилось какое-то… До того я уже перемаянный был… Девять суток держались! Где поддержка огнем?! Где вот ты, истребитель?! Я, может, ничего в маневренной войне не понимаю, но зато понимаю, что мой батальон для тебя – даже не единица, а дырка под еще одну звездочку. Хоть бы так и сказали, что да, на убой, чтобы я понимал, что да как, я ж не попка. Так ведь нет – обещали не бросить. А допустим, вернусь я сейчас, так не я буду спрашивать с этих, больших, что ж такое и как понимать, – а они с меня снова! Как ты мог сдаться в плен?! Я-то мог, это вы не могли – вас там не было… В общем, что уж теперь… прав, Фомин. Специально нам, суки, этот вот карантин. Не битьем, не измором – морально воздействуют. «Поживи с нами тут, осмотрись». Ну так я что подумал. А что если мне… – и Степаша замолк, повертел головой воровато и продолжил не горлом, не связками, а откуда-то из живота, из горячих утробных теснин: – Я ж механиком на МТС до войны – как-нибудь разберусь в ихних «опелях». А у них – кто обслуга, технари, мотористы, обозники, я слыхал, воевать не обязаны. По своим в данном случае, русским, стрелять. Понимаешь мою загогулину? Мне бы только сейчас, как скотина, под нож не пойти. Ну а там… я, быть может, у них этот вот «Фердинанд» уведу. Так-то мне у своих веры будет побольше. Ну а сам что же, Гриша, молчишь?
И Зворыгин хотел засадить в плутоватые эти глаза, что Степаша, дурак, сам себя обхитрил, что у немцев закон об обслуге написан для немцев, а Степаше как раз и прикажут своих пострелять – в доказательство верности новым хозяевам… И открыл было рот, как над их головами прошипел с беспредельным омерзением кто-то: