На четыре часа, двадцать градусов выше я увидел четверку его невредимых собратьев: они приближались ко мне на предельном моторном надсаде. В то же самое дление Зворыгин пошлейшим, но, конечно, предельным по усилию переворотом ушел под мотор Минки-Пинки – развернувшись на горке, я спикировал следом за ним и растил, разгонял, выпускал на свободу идею удара всей своей живой силой. Я давно уж вынашивал этот удар, я как будто бы им забеременел с той минуты, как русский размозжил череп Эриха стойкой шасси. Способность русского к удару клювом и когтями, когда только жертва его теряет жизненно необходимые куски, опускала меня по шкале красоты много ниже его и даже делала меня несуществующим. Мало просто вонзиться в машину винтом, хоть и это почти невозможно, если враг не ослеп, не оглох и не ранен. Для того, чтоб ударить и спастись самому, надо стать тем, кого убиваешь. Надо именно что и не меньше, чем вселиться в него. Его руки и ноги, сокращенные мышцы, поджилки, даже мозг, даже сердце, слой подкожного жира и ягодицы – все должно стать твоим. Надо с ним уравняться по скорости, а иначе падете вы оба.

Я ударил его по касательной и, выравнивая Минки-Пинки, жрал глазами бесхвостую «аэрокобру», введенную мною в неостановимое винтовое винтовое вращение к земле. И убитая эта машина, вращаясь вокруг трех осей, словно бы выворачивала что-то самое сильное из моего существа, оставляя меня одного на вершине и разматывая всю мою красоту, как живые кишки, но и как нескончаемый бинт на египетской мумии.

Стальные лопасти винта погнулись, как оплавленные, как лепестки пожухлого цветка, и меня так трясло и крутило жгутом, что казалось, все мышцы мои размочаливались, как веревки, распуская сырые волокнистые лохмы; над трепещущим от ликования сердцем, на руках, на спине и на черепе лопалась кожа, но я видел его, видел все.

Невеликая «кобра», терявшая с каждым витком свои облик и суть, пала прямо в далекую непроглядную массу соснового вальда и разбилась почти что беззвучно, невидимо по сравнению с нашими монструозными бомбами, из больших буреломных ореолов которых высоко подымались рукастые чернорыжие факелы.

Да, я видел, действительно видел, как от вертящегося в низине крылатого стручка отделилось пушинкою, семенем что-то малое и неделимое, что могло быть лишь телом живым – только русским самим; я увидел над этою малостью смятый, провисший парашютный плевок, но, увы, участь этого тела не могла быть счастливой: он упал на верхушки деревьев – все равно что в заросшую кольями волчью яму.

Я представил себе перебитый хребет и толчками идущую изо рта нутряную, затопившую легкие кровь, сопливые кишки, растянутые от когтей сосновой кроны до земли, – отстраненно, без боли, выворачивающей тошноты: скольких я до него сбросил в точно такие же вечнозеленые мясорубки природы. Предположим, что он не разбился, зацепился за воздух и не напоролся на сук, предположим вмешательство внешней безличной или прямо божественной воли, навязавшей Зворыгину жизнь, – а что дальше? Он упал на чужом берегу, по мою, нашу сторону. Как бы ни был могуч в нем животный инстинкт – все равно его больше, чем нет. Но меня, как из узкого горла брандспойта, подмывало, сверлило узнать, что с ним сталось.

На земле всех как будто контузило взрывом, разорвав перепонки и обуглив ресницы: «Железный молот», занесенный волей фюрера над русской переправой, был вырван из рук лучших летчиков Рейха каким-то Зворыгиным. Совершенно не чувствуя сыплющихся на меня мерзлых глиняных комьев начальственной ругани, я засел за штабной телефон и, вонзив циркуль в нужную папиллярную линию карты, связался со штабом 172-го гренадерского полка: говорит майор Борх, рядом с вами сбита важная птица, командир знаменитой воздушной дивизии красных. Подобрали? Искали? Шевельнули ногой размозженную падаль?

Ждал ответа и сам себя спрашивал: чего же ты хочешь теперь? Что, поставить на горло добыче сапог? Посмотреть уничтоженному человеку в глаза – продолжающие понимать свою низость, малость собственной силы, оказавшейся все-таки ниже моей? Много раз мной примеченная за другими безотчетнозвериная тяга дотоптать, дотерзать издыхающего, прибежав на агонию? То извечное всечеловеческое любопытство, что влечет посмотреть на лицо осужденного, положившего голову под мясницкий топор? Любопытство иное – к устройству бесподобного русского? Может быть, во всем мире не существовало человека, который настолько мне близок по устройству нутра – и при этом настолько далек от меня, отделенный от каждого немца удушливой, четкой, разгоняющей ненавистью. Может быть, я, напротив, хотел убедиться в зворыгинской гибели или даже выклянчивал для него справедливую легкую смерть: хорошо бы ему в самом деле о какой-нибудь пень раскололо башку, разом выплеснув все, что могло бы понимать свою участь и корчиться от унижения. Окажись он живым, невредимым – что его у нас ждет? Земляные работы, мор голодом и желание смерти как единственного избавления.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги