Не смеялся, не плакал, не напился до чертиков, хотя и следовало бы… Держал себя в строгих рамках приличия, будто ничего особенного не произошло.

И опять метания, страх, сомнения. Ведь шила в мешке не утаишь… Смотри, дойдет молва о твоих ложных подвигах до слуха высокого начальства, разворошат прошлое, проверят, уточнят — и все полетит в тартарары… И стала его грудь железной клеткой, куда надолго упрятал вольнолюбивую птицу-радость.

Топил совесть в водке. Трезвым на чем свет стоит ругал себя: «Дурак маковый! Водка развязывает язык — никакого контроля над собой. Смотри, мокрая курица, сама себе накличешь беду. Будь камнем! Онемей!»

Вениамин глубоко осознавал, что присвоенная им слава, которую он незаслуженно взвалил себе на плечи, неимоверно тяжела. Она дурманит человека, уничтожает его достоинство, убивает в нем и зародыш честности… Да, Лускань понимал, все понимал, но так упивался ее блеском и сиянием, что, ослепленный, уже ничего не мог с собой поделать: безвольно плыл по течению событий, как щепка по бурной реке…

Фронт постепенно отодвигался далеко на запад. Госпиталь, где лечился Вениамин, остался в надежном тылу. Руки давным-давно зажили. По ночам перестал грезиться Захар…

Он, Лускань, уже сам врачевал раны войны. Как фронтовик любил рассказывать о своих бывших подвигах… Выступал с лекциями перед ранеными. Дивизионка напечатала о нем очерк, поместила портрет… Слава, пусть чужая, но все покрыла, упрятала: комар носа не подточит.

Лусканя начали величать по батюшке. Научился дегустировать напитки, попадавшие к нему на обеденный стол «из древних прохладных погребов гостеприимной Европы…».

С войны вернулся прямо в медицинский институт. Стройный, подтянутый, ухоженный, одет с иголочки, казалось, не с поля брани, а прямо с Парада Победы…

А дальше? Дальше дорожка, по которой он твердо шагал все эти последние годы, отбросив в сторону сомнения и угрызения совести, вывела его на широкий путь спокойной, размеренной жизни…

…Захар Кочубенко закончил рассказ и удрученно замолчал. И никто не решался нарушить это молчание. Потом по-ученически робко Петр спросил его в недоумении:

— Прошу прощения за бестактность. Почему вы до сих пор бездействовали? Ведь прошло столько лет после Великой Отечественной…

— Напрасно так думаешь, друг. Я воевал с подлостью, да еще как воевал! Правда, сначала после тяжелого ожога долгие годы лечился, валялся по госпиталям. Пластические операции одна за другой… Пересадка кожи… Все-таки стал на ноги. И вдруг узнал о подлости Лусканя, о его награждении. Ну, бог с ним, в жизни всякое бывает. Главная пакость — это использование собранных мною и почти оформленных материалов. По сути, получение степени на основе моей диссертации. Я взбесился. Кинулся в атаку. Начал писать во все инстанции, жаловаться… Дошел до Москвы. А там и рады помочь, да у меня не было на руках никаких документов. Одни слова, одна обида… А слов моих к делу не подошьешь. Многие мне сочувствовали, помогали раскрутить веревочку, но ничего из того не вышло. Все так и заглохло. Встречались и такие, что иронически посмеивались, мою жалобу истолковывали как злостный поклеп на честного фронтовика Лусканя… Часто принимали меня за умалишенного… И я, пристыженный, униженный, плюнул на всю эту постыдную, как мне потом показалось, возню… Решил про себя: стену лбом не прошибешь. Уехал подальше на Урал, устроился в научно-исследовательский институт и погрузился с головой в работу. Что я, лыком шит, что ли: написал новую диссертацию, защитил ее. Днепровск, город моей юности, стал для меня чужим. Поклялся, что никогда сюда не вернусь. Тут жена Таня без вести… Сына Олежку до сих пор не нашел. Рискнул написать Лусканю, чтобы помог разыскать сынишку, — не ответил. Я еще больше закусил удила… А вот уж когда тот же Лускань принялся шельмовать моего учителя, профессора Молодана, спасибо тебе, Петя, что сообщил мне, я, отбросив все личное, приехал сюда, чтобы воочию самому во всем убедиться и за все расквитаться…

<p>ДВУЛИКИЙ</p>

Лицо у Лусканя осунулось, резко обозначились морщины. Оброс густой щетиной. И весь он как-то поблек. Не хотелось ни бриться, ни умываться. Апатия, безразличие…

После той, как гром с ясного неба, встречи с Захаром ходил сам не свой. Не замечал людей, не узнавал знакомых, стал просто сторониться их. Днем и ночью грызла одна мысль: что Кочубенко хочет от него, с какими намерениями приехал? Где-то черти носили его все эти годы, а теперь, спустя столько лет, притащился в родные места…

Лускань всю неделю не выходил из дому. Чувствовал недомогание и сел на больничный.

У него было недоброе предчувствие. Без дела слонялся по квартире, не зная, куда себя деть. Отпер отполированную тумбу, принялся копаться в старинных книгах. Попался под руку и старый толстый блокнот: его счастье и горе. Перелистывал дрожащими пальцами запятнанные, пропахшие плесенью страницы.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги