Вскоре, узнав о моей бурной деятельности, Шматов притащил стоптанные сапоги, в которых он якобы дошел до самого Берлина, вручил мне свои воспоминания, ровно четыре странички, написанные каллиграфическим почерком и озаглавленные «Славный путь героя». К мемуарам большой канцелярской скрепкой он пришпандорил новенький снимок: снабженец выпятил грудь с двумя медалями – «За победу над Германией» и «800-летие Москвы». Морда лица вспучилась от самодовольства.
Соблазн был велик: целых четыре экспоната! Но во-первых, я вспомнил, с каким презрением относятся в Шматову наши мужики, а во-вторых, точно в таких же сапогах, только поновее, ходил наш комендант Колов, в войне не участвовавший. И я соврал, будто уже поздно – прием экспонатов в музей закончен. «Герой» страшно расстроился и пообещал нажаловаться в райком.
В борьбе за право поехать в Ленинград победил сильнейший – я! До последнего момента со мной ноздря в ноздрю шел Виноград, он тоже добыл три экспоната: походный котелок, пилотку с облупленной звездой и гвардейский значок, но воспоминания ему удалось вырвать только у двух ветеранов, третий отказался наотрез, а схитрить, как я, Колька, видно, не догадался…
В Волхов на поезде отправилась целая делегация: оказывается, не только мы носим имя Александра Лукьянова. От нашей школы поехали Славик и я. Путешествовали плацкартом, устроив еловый венок с красными лентами на полке для багажа. Запах хвои немного перебивал потную духоту пассажирского многолюдья. Проводник разносил чай, умело зажав в каждой руке по четыре подстаканника. За окнами проносились леса, поля, деревушки, кирпичные церкви без куполов, на некоторых было написано «Клуб» или «Склад». За сто первым километром, как обычно, не обнаружилось никаких следов высланных нарушителей правопорядка. Настала ночь, и только редкий беглый свет за стеклом подтверждал, что заоконная тьма обитаема. Лежа под потолком, я подобрал словосочетание, точно укладывающееся в ритм стучащих колес: «Мы едем в Волхов, мы едем в Волхов, мы едем в Волхов…» – и уснул.
…На кладбище играл военный оркестр, медная музыка отзывалась в сердце печалью и непонятной надеждой. Мать героя Лукьянова, шустрая старушка в темном платочке, долго и тщательно расправляла ленты на венках так, чтобы были видны все надписи, раскладывала по ранжиру цветы и благодарила нас за то, что приехали «к сыночку», мол, «очень душевно благодарны». Потом мы осмотрели плотину Волховской ГЭС. Впечатляет! Раньше из подобных сооружений я видел только запруду на реке Рожайке, недалеко от нашего пионерского лагеря. Но Славик лишь усмехнулся: мол, тоже мне – Ниагара для бедных.
Потом нас на автобусе отвезли в Ленинград, мы долго гуляли по вечернему городу, наконец настала сумеречная серая ночь, и я увидел, как разводят мосты, после чего на другую сторону Невы не попадешь ни за какие деньги. Особенно меня впечатлили милицейские будки и фонарные столбы, вознесенные высоко вверх и накренившиеся параллельно земле.
Когда мы возвращались по набережной в интернат, где нам выделили койки, Славик вдруг остановился как вкопанный, сначала сдерживался, а потом заплакал навзрыд: оказалось, на этом самом месте умерла в 1942-м от голода его мать, несла домой воду из проруби и окоченела. Его долго успокаивали, даже налили в медицинских целях, когда мы добрались до места ночлега, стакан водки, он взял с меня честное пионерское, что я не выдам его, и залпом выпил. Я, конечно, не проронил ни слова, но в сентябре к нам пришел новый вожатый Витя Головачев, раньше он был нашим соседом по общежитию, а потом им дали отдельную квартиру. Ирина Анатольевна потом как-то рассказала, что Булыгин уволился не по своему желанию. Выяснилось, по воскресеньям он гулял в Сокольниках, нацепив на себя медали, которые фронтовики подарили нашему музею. Кому-то показалось странным, что у молодого человека вся грудь в боевых наградах, и позвали милиционера… Когда строгий Ипатов, тогдашний директор, допытывался у Булыгина, с какой стати ему пришла в голову такая блажь, Славик ответил, что хотел быть похожим на своего старшего брата, погибшего на Невском пятачке. Наказывать вожатого не стали, ведь награды в понедельник утром снова лежали под музейным стеклом, но, обсудив дело на педсовете, решили: человеку с такими странностями рядом с детьми делать нечего. Про то, что из экспозиции исчезли керенки, я никому говорить не стал…
В Москву мы вернулись на Ту-104. Я прежде никогда не летал и понял: это совсем не страшно – облака внизу кажутся ватой, а в нее упасть – мягкота! Вдобавок надушенная стюардесса ходила вдоль кресел с подносом мятных леденцов, они так и называются – «Взлетные». Можно было взять хоть целую горсть, но я ограничился тремя конфетами.
– Сволочь! – повторил Сталин, глядя вслед исчезнувшей хвостатой тени.