Когда мы вошли в эту комнату, я сразу же заметила ироническую усмешку, с какой немецкий представитель разглядывал эти портреты. Он несомненно был связан с гестапо, и я не сомневалась в том, что эти пожилые немцы попали в кандидаты для концлагеря. Они понятия не имели о том, какая участь их ждала в Германии, но даже если бы они догадывались об этом, они были бы бессильны что-либо предпринять – репатриация была, безусловно, одним из последствий секретного соглашения Риббентропа-Молотова, жертвами которого стали и эти несчастные пожилые люди.
Как только я поступила на работу, я смогла устроить Эдика – так все здесь звали Эдгара, и я тоже, в дневные ясли, где он с первого дня стал любимцем латышской няни, высокой полной блондинки средних лет. Она умоляла меня отдать ей Эдика. Я, мол, еще молода, у меня еще будут дети… Я слышать ничего не хотела об этом и, конечно, никогда бы его не отдала.
В это время у меня уже была своя комната, которую мне уступил знакомый врач, живший в большой квартире и опасавшийся «уплотнения» – вселения посторонних людей. Он предпочитал меня в качестве соседки, тем более, что я была дружна с его женой и дочерью.
Зарплата у меня была маленькая, и весной я перешла на работу старшим счетоводом в электрическом предприятии регионов Видземес и Земгалес, находившемся в красивом здании на улице Смилшу. Среди сотрудников было немало дамочек из состоятельных латышских семей, но начальником уже был советский латыш из партийной номенклатуры, один из их начальников, которых советская власть назначала на руководящую должность независимо от отрасли и специальности, и которые беспрекословно выполняли все «указания партии и правительства». Это позволило нашему начальнику каким-то образом выжить в годы массовых чисток и репрессий.
Вместе с тем, он был старым большевиком, еще обладавшим минимальными личными потребностями и полностью отдавшим себя «делу социализма, служению партии и народу». Мне не раз приходилось относить ему домой какие-то бумаги на подпись, так как он часто болел (кажется, у него была язва желудка), и я поражалась неустроенности и неуютности его спартанского быта. По характеру он был весьма прямолинейным человеком, не лишенным какой-то внутренней честности и порядочности, хотя ему, по всей вероятности, не раз приходилось идти на сделку со своей совестью. Он был из тех партийцев, которые слепо верили магическим словам «так надо», не задумываясь или стараясь не задумываться над тем, почему там надо.
До начала войны оставалось менее двух месяцев. Из Парижа вернулся мой брат Лео, уже тяжело больной туберкулезом. Его удалось устроить в еврейский туберкулезный санаторий в Приедайне, небольшом поселке недалеко от Рижского Взморья. Лео привез мне долгожданное письмо от Густава, с которым он связался перед отъездом с помощью Мари-Луизы. Густав уже был в подполье, в движении Сопротивления. Лео оставил ему свой французский вид на жительство, по которому Мари-Луиза впоследствии смогла получить для Густава продовольственную и промтоварную карточки – с конца 1941 года продукты уже продавались во Франции по талонам.
Письмо Густава, переданное мне братом, оставалось последней весточкой о нем в течение очень многих лет.
22 июня 1941 года мы все проснулись в другой эпохе – началась война, по праву названная Великой Отечественной, независимо от того, какое содержание Сталин и его окружение вкладывали в слово «Отечество».
Когда по радио прозвучало сообщение о нападении Германии на Советский Союз, мне было ясно одно – из Латвии надо бежать, и как можно скорее. Зная, как быстро немцам удалось оккупировать Данию, Голландию и Бельгию, я не питала никаких иллюзий насчет Латвии и других прибалтийских стран.
В тот же день я связалась с Гитой и предложила ей уехать вместе со мной, но она решила эвакуироваться с Моней, с которым она сразу же расписалась, став его женой. Я попыталась связаться с мамой, но безуспешно (как потом оказалось, Лиепаю немцы оккупировали в первые же дни войны). Меня сильно беспокоила судьба брата, и я поехала в Приедайне, чтобы его забрать, но врач сказал, что он слишком слаб, чтобы самостоятельно передвигаться по городу, и что он будет эвакуирован вместе со всеми больными и медицинским персоналом (увы, они не успели этого сделать, и немцы расстреляли всех на месте, больных и весь еврейский персонал этого санатория). Но я все же успела повидаться с Лео. Мы долго беседовали, и он показал мне свои последние рисунки – прекрасные портреты окружавших его людей. Мне было очень страшно за него, но я была бессильна что-либо сделать.