К новому осмыслению понятия «родина» и идее просветленного, очищенного, мудрого патриотизма Симона приходит лишь в годы немецкой оккупации, и далеко не сразу, а лишь летом и осенью 1942 года, когда она, тяжело переживая разлуку с Францией, готовит себя к последней встрече с родной землей – в качестве подпольщика или диверсанта, человека практически обреченного. В «Укоренении» и написанных одновременно с ним статьях весны 1943 года слово «родина» вводится как строгий термин. «…С социальной точки зрения, – пишет она, – нельзя уклониться от необходимости осмыслить понятие „родина“. Не заново осмыслить; осмыслить впервые, потому что, если не ошибаюсь, оно никогда не было осмыслено. Разве это не странно для понятия, которое играло и играет столь большую роль?»22 Поиску определения для этого термина в «Укоренении» посвящено немало страниц. Родина понимается Симоной как «жизненная среда» человека; при этом она уточняет: одна из сред, ибо есть и другие. «Более всего человеческая душа нуждается в укоренении во многих естественных средах, и через них в общении с мирозданием. Родина, среды, определяемые языком, культурой, историческим прошлым, профессией, местностью, – всё это примеры естественных сред. Преступно всё, что имеет целью лишить человека корней или препятствовать его укоренению»23.
В то же время Симона подходит к концепции родины и другим путем: через драму «Спасенная Венеция», которую она начала в Марселе, но завершит уже в Лондоне. Ее герой Жаффье, офицер-наемник, человек без корней, обретает в Венеции родину – как священную красоту, которую нельзя позволить осквернить порабощением или разрушить. Спасая эту красоту ценой жизней своих товарищей и среди них – своего лучшего друга, Жаффье и сам гибнет от рук… самих граждан Венеции, людей, для которых этот чудо-город – всего лишь их коллективное существование и коллективная сила24.
Родина есть место, где человек чувствует себя дома. Но если в приземленном, обыденном состоянии человек воспринимает родину скорее с помощью критерия удобства – как место, где люди говорят на понятном тебе с детства наречии, устраивают свой быт и взаимоотношения на понятных основах, а природа и климат привычны твоему телу (зачастую же в этих представлениях силен и мотив коллективной солидарности – этнической или земляческой, противопоставляющей «своих» «чужакам»), – то в состоянии некой внезапной таинственной экзальтации родина вдруг предстает человеку как священная красота, малое, ограниченное вместилище безмерной и беспредельной красоты мироздания. Так и случилось с Жаффье, но в каком-то случае на его месте мог оказаться и любой другой человек, даже весьма заурядный.