Медленно, неуклюже, как будто каждый предмет одежды весил, как целый год жизни, старик разделся, снял с себя дырявую рубашку, холщовые штаны, толстые шерстяные носки. Имей в виду, произнес он финальный протест, я делаю это только ради тебя, чтобы доставить тебе удовольствие. Освободившись от дряблой, высохшей кожи старика, его одежда свернулась в дурно пахнущий комок. Казалось, ее приняла в себя земля.
Ханс разулся, закатал до колен панталоны, взял шарманщика за руку и помог ему войти в воду. Он наблюдал, как тот шаг за шагом погружается в реку: пергаментные лодыжки, непослушные ноги, усохшие ягодицы, согбенная спина. Наконец над водой осталась только белая растрепанная голова, обращенная к Хансу улыбающимся беззубым ртом, и старик принялся плескаться, как ребенок. Эй! окликнул он Ханса, а она не такая уж холодная! не хочешь присоединиться? Премного благодарен! ответил Ханс, я привык мыться по утрам!
Со смешанным чувством отвращения и изумления Ханс наблюдал за волнами грязи, разбегавшимися от шарманщика, а тот греб эту воду руками и преспокойно в ней плескался. Смотри! шутил он, указывая на коричневые и серые ошметки, рыбы приплыли! Да, думал Ханс, в такой приверженности к грязи есть что-то отвратительное, но в то же время честное. Отсутствие гигиенических привычек, а вернее, стыдливости придавало старику какую-то бередящую душу искренность, своеобразную правоту. Однажды он произнес странную, но верную фразу: Благоухание притворяется, хочет выдать себя за что-то другое. Возможно. Но Ханс все же предпочитал благоухание.
Он помог старику выйти из реки и накрыл его сморщенные плечи полотенцем. Коленки бедняги дрожали — скорее от натиска воды, чем от ее температуры. Пока Ханс растирал его полотенцем, старик принялся теребить мошонку. Ханс не смог удержаться и покосился на этот крошечный слипшийся пенис. Шарманщик перехватил его взгляд и добродушно засмеялся. Над Хансом, над собой, над пенисом, над рекой. А ты? спросил он, часто себя трогаешь? Ханс отвел глаза. Не стесняйся, настаивал старик, это ведь останется между нами, ну же! Нет, да, ответил Ханс, как все. Ты удивишься, сказал шарманщик, но я сам иногда до сих пор — бац! И знаешь, что я себе при этом представляю? голую женщину, танцующую вальс. Молодую, которая мне улыбается. Подозреваю, что Франц в курсе дела, потому что каждый раз, когда я этим занимаюсь, бесстыдник начинает лаять, будто к нам кто-то идет.
Они вместе поели, то перекидываясь словами, то умолкая. Ханс говорил о Софи, о страшившем его конце лета. В следующем месяце все изменится. Но, кхэ-кхэ, ведь всегда все меняется, сказал старик, и в этом нет ничего плохого. Знаю, вздохнул Ханс, но бывает, что все меняется к худшему. Кстати, что это за кашель? Кашель? удивился шарманщик, какой кашель, кхэ-кхэ?. Этот кашель! сказал Ханс, это от воды? Нет, пожал плечами старик, он начался раньше, кхэ-кхэ, не беспокойся, видимо, просто запахло осенью, скажи мне, но ты ее любишь? по-настоящему любишь? Да, ответил Ханс. Но как ты успел так быстро в этом убедиться? спросил старик. Ханс подумал и ответил: Потому что она вызывает во мне восхищение. А! понимаю, улыбнулся шарманщик. Кхэ-кхэ.
Пару солнечных дней спустя кашель прошел, и шарманщик сказал, что чувствует себя как новенькая струна. Обеспокоенный убогим питанием и жалкой одеждой старика, Ханс решил найти ему работу у кого-нибудь из знакомых Софи. Он слышал рассказы шарманщика о том, что летом его всегда приглашают на какой-нибудь праздник, но не мог припомнить, чтобы в этом году случалось нечто подобное.
Лиза постучала в дверь и, не глядя Хансу в глаза, передала ему лиловую записку. Он сказал «спасибо» и напомнил ей, что завтра у них урок. Она сказала «да-да» и поспешно исчезла в глубине коридора. Ханс смотрел ей вслед и думал о том, какими несправедливыми могут быть годы: слиш-ком медленными для одних и слишком стремительными для других. Однако, сев читать записку, сразу же об этом позабыл: