— Конечно, прав, Александр. Во-первых, ты мстил. О-о, нам с тобой было за что отомстить! Во-вторых, ты выполнял долг гражданина. Вспомни, как в деревне мечтал ты и говорил, что давно назрела пора свершить революцию. Ибо, в конечном счете, какая бы она ни была...
— Прости, Анюта, прости, я тебя перебью. Что за слово ты сейчас произнесла? Свершить ре-во-лю-ци‑ю?.. Так? Значит, дворцовый переворот, в котором я случайно участвовал, ты принимаешь как революцию?
— Конечно. Вы сделали благородное дело.
— А знаешь ли ты, что именно кроется за словом высоким: ре-во-лю-ци‑я? Я много, очень много о том размышлял. Но пока мне многое еще непонятно. Быть может, пойму. Или другие поймут, но не скоро. Однако я знаю: революция — никак не дворцовый переворот. Дворцовый переворот, увы, ведет лишь к переходу власти от одного узурпатора к новому.
— Но ведь вот этого-то как раз и добивались все заговорщики.
— Да, сплошь аристократы и карьеристы, такие, как Беннигсен, Зубовы, Палены. Они окружили себя единомышленниками из высшего общества — из дворян. Пренебрегли и разночинцами, и крестьянами, и работным, и служащим людом.
— Ах, Александр, среди них нету таких, кто примкнул бы... Где их найти?
— Помимо того, — не отвечая, продолжал в запальчивости Александр, — у революционеров бывает программа. Или же декларация. Конституция, ежели хочешь. У нас ее нет. Вот, видишь теперь, как нам всем далеко до революции?
— Ну, допустим, ты прав и ты не революционер. Какою же кличкою тогда тебя окрестить?
— Не знаю. Мечтатель. Вольнодумец, быть может... Но в этом, пожалуй, только история сумеет в будущем разобраться. Думаю, что и я в конце концов разберусь. А знаешь, Анюта, что сейчас звучит в душе у меня? Строфа мечтателя-вольнодумца, вроде меня, но... «светловодителя»! — Пассека. Сочиненная в сырых, затхлых стенах крепости Дюнамюнде.
А как охранить нетленность этого храма — это уже наша забота, нас, вольнодумцев. Мечтателей. И сынов наших, будущих ре-во-лю-цио-не-ров.
На рисованных акварелью и тушью программках было начертано: «
Плещеев пересматривал программки концерта в Черни́ и залюбовался виньетками, рисованными его дочерьми и мальчуганами... Усмехнулся...
До чего же за одиннадцать лет все изменилось вокруг! Повсюду жантильность. Идиллия. После кошмаров прежнего царствования все стараются стряхнуть их и позабыть, а дьявольностям и бредовой чехарде уготовлено укромное место только в балладах. Благородные суровые чувствия классики заменены сентиментально-романтическою слащавостью и даже сусальностью. А ежели вокруг себя посмотреть?.. Карнизы, занавесочки и жардиньерочки... Новая мебель! Вместо прежней строгости вкуса — красное дерево разукрашено бронзовыми золочеными инкрустациями, крылатыми сфинксами, львами, — стиль, наименованный ныне «ампир», введенный в честь империи Наполеона. Увы, это все —
Мо-да!
Александр Алексеевич, взойдя на эстраду, откинул легким, привычным движением фалды темно-синего с золотыми пуговками наимоднейшего фрака и, подтянув элегантные панталоны, опустился на тумбочку у фортепиано. Сжимая в дрожащей руке свернутые трубочкой ноты, к инструменту подошел Жуковский.
Композитор романса с небрежностью взял первый аккорд и заиграл небольшую прелюдию, напоминавшую бурю морскую. О-о, конечно, Плещеев мог бы изобразить сумятицей клавиш жестокий ураган, губительный смерч, однако стоит ли музыкою потрясать и без того истерзанные военной тревогой сердца, когда все так неверно и зыбко вокруг?.. когда из-за грохота великих баталий покоя ни минуты не видишь?.. Нет, в музыкальном искусстве довольно одного лишь намека на бурю...