А как счастлива я ку-ка, Ти-ри-ри, да тру-ля-ля, Ля-ля, ли-ли, лю-ли, трам-пам, Фи-фи-хи, да трум-пупу!

Зрители все это, конечно, замечали, но это их веселило. От полного сердца они всё прощали любимой актрисе. Восхищало ее мастерство, с которым она выходила из трудного положения.

А в финале заблистал Сосницкий. Выйдя на сцену в роли благородного сына небогатого дворянина Упрямина, он в изысканно любезной, спокойной манере вызывает на дуэль пошлого пройдоху Сганарелькина. Протягивает ему изящным движением шпагу. Но когда тот от дуэли все-таки уклоняется, то... «в эдаком случае... с вашего позволения...» — так же спокойно, очень эффектно Сосницкий бьет его палкой с размаху. «Я искренно сожалею... что принужден обойтись... Как я счастлив...» — и так далее, и так далее.

Публика хохотала, ревела от восторга.

Автора вызывали. Плещеев без конца выходил на поклоны, словно в пьяном угаре. Он только и помнил, как обнимался на подмостках с Сосницким, как Лизанька публично целовала его...

За дружеским ужином в ресторане его напоили до потери сознания. Таким пьяным он был в первый раз и, наверное, в последний раз в жизни. В многоцветном радужном чаду мелькали перед ним добродушные толстые лица: Крылов, Тургенев, Шаховской. Они худели, худели и все трое превращались в Жуковского. Потом раздваивались, он видел Пушкина и своего Алексея. Пушкин требовал партитуру какой-нибудь другой его оперы. Алексей, кажется, съездил домой и привез Анику и Парамона. Пушкин начал читать ее вслух, смеясь от души, на ходу делал поправки...

И потом все провалилось в небытие.

* * *

Все лето продолжалась вихревая, сумасшедшая смена разнообразнейших впечатлений, больших и мелких событий, людей, поездок, домов, театров, зал и гостиных. Плещеев стал звездой петербургского общества. На него была мода. Его приглашали ежедневно несколько знатных семейств. Поутру дома ожидали его пробуждения по два, по три, а бывало, и по четыре посланца-лакея с письмами и записочками, часто даже от лиц незнакомых, зазывавших его, соблазнявших — кто кухенмистерским ужином, кто изысканным обществом, наивные люди — картежной игрой; маниаки — коллекцией редкостных минералов, драгоценных камней, монет и медалей, гравюр и картин; помещики — своими актерами крепостными, обученными свистам и кунштюкам; знатоки лошадей зазывали его на прогулки верхом куда-нибудь за город; любители музыки — на концерты французских арфисток, итальянских кастратов или заезжих исполнителей на гляссгармонике, запрещенном инструменте, состоящем из вращающихся стеклянных валов. Приглашениям не было отбоя. Приходилось всем отвечать любезной запиской, большею частью милым отказом с изящными эпистолярными реверансами. Но были настойчивые, через час присылали лакеев вторично, приглашая приехать хоть ночью. Так он и делал порою. Однажды к сенатору и обер-прокурору Кутайсову, Павлу Ивановичу, сыну знаменитого цирюльника императора Павла, прибыл около часу пополуночи и все-таки подвизался!.. «Поблагодари Плещеева от меня за то, что приехал к Кутайсову в первом часу. Это в роде моем...» — писал Тургеневу Вяземский в ответ на сообщение об этом курьезе. А ведь с Кутайсовым Плещееву приходилось считаться: как-никак тот был одним из членов управления императорских театров.

Чувствуя себя центром внимания, Плещеев в гостях непрестанно шутил, каламбурил. Однажды всех забавлял, разыгрывая, будучи трезвым, роль мертвецки пьяного орловского помещика, глупого, полуграмотного, мистифицируя тем иностранного гостя. Любил в лицах изображать общих знакомых, присутствующих или отсутствующих, играть на фортепиано вальсы и польки на манер панихиды.

Слава о нем прокатилась по всему Петербургу и дошла до высших кругов. Однажды приехал к нему на дом Тургенев в камергерском мундире и безапелляционно потребовал вместе с ним незамедлительно садиться в карету и ехать в Павловск, ко двору Марии Федоровны. Плещеев запротестовал, но Александр Иванович сказал:

— Не хочешь? А я мечтал через два года вот так же вдарить тебя, но по ключу камергера, — и с силою хлопнул его по заднему месту. — Не хочешь?

В Павловске он очутился все в том же благопристойно-патриархальном кругу, в котором был некогда на чтении Клингером Фауста. Только моды стали иными, расплелись косы и букли, пудра осыпалась. И люди, люди не те... Не было ни Безбородко, ни Репнина, ни Кутайсова, ни Растопчина. Клингера перевели в Дерпт ректором университета. Аракчеев состарился и не жалует в Павловск. Сентиментальные девицы и фрейлины превратились в откормленных, пышных, но по-прежнему сентиментальных особ. Расплылась, поблекла и бывшая императрица. Но сохранила стремленье к изящности, к той же чувствительности, к высоким порывам души, считала себя законодательницей общественных вкусов, блюстительницей изящных искусств и самодержавной правительницей российской словесности. Ну, и пусть. Большого вреда она здесь сотворить не могла, если бы даже и захотела.

Перейти на страницу:

Поиск

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже