Волостной старшина Андрей Галкин рубил новую избу. <…> Волостным старшиной Андрей Галкин стал, как говорят, самотеком. Немцы еще не пришли, а власти сбежали, и новой властью в селе стал колхозный счетовод Галкин, уговоривший мужиков колхоза не растаскивать, чтобы урожай вместе собрать и поделить. Так и сделали. В волости и действительно порядок был. Немцы в стороне держались и свои не бесчинствовали. Вернулись две семьи раскулаченных, им всем селом дома срубили. К Рождеству церковь отремонтировали и открыли. Галкин на клиросе пел, и когда в церковь входил, народ чинно расступался, дорогу давал волостному старшине. Приближалась зима, и с ней пришла беда. Ночью в селе разбросали листовки со смертным приговором Андрею Галкину, пособнику немецких оккупантов. Полицаи прозевали, но собаки всю ночь выли: чужих чуяли. Узнал Галкин: сброшен в районе отряд парашютистов, чтобы привести в исполнение приказ из Москвы, из партизанского штаба. Приказал и он полиции быть готовой, а жену с детьми к отцу отправил, от лесов подальше. <…> Дом отца горел, а в нем все побитые. <…> Уходили парашютисты, отстреливались, а полицаи одного и перехватили. <…> Страшно закричал парашютист. Не помнил Галкин, как топор в руке очутился. <… > Гакнул, как по сырому бревну, и вывернуло его тут же наизнанку. <…> И не мог больше жить он: то дети звали по ночам, то кричал парашютист перед страшной своей смертью. <…> Подошли на заре к волости партизаны. <…> Партизаны залегли, окопались. А он приказал своим с места не трогаться, один во весь рост через поле пошел. Там растерялись сначала, а потом – из автоматов. Так погиб мой друг Андрей Галкин[118].

Если здесь автор солидаризуется с героем, называя его другом, то в другом рассказе апология сотрудничества с немцами более автобиографична, причем форма сотрудничества смягчена – фактическое руководство нацистской газетой трансформировалось в спорадическую публикацию поэтических опусов:

– Только, знаешь, Таня, я теперь не Николай…

И увидев испуг в ее глазах, поспешно добавил:

– Нет, нет, не думай ничего плохого. Понимаешь, я в оккупации был…

<…> Казалось, она нисколько не удивляется, что ему удалось столько лет прожить под чужой фамилией, по чужим документам. Чтобы не корчевать тайгу двадцать лет… Почему двадцать? Редактора газеты, где помещал он свои стихи, осудили на двадцать пять лет, ну, а ему дали бы двадцать, не меньше[119].

Обычным порядочным людям и патриотам-антибольшевикам противопоставлены отрицательные персонажи – коммунисты, чекисты, НКВДшники. Целый ряд сходных рассказов посвящен арестам, зверствам на допросах, побоям, пыткам, расстрелам: конвой поджег поезд с заключенными прямо перед бомбежкой, а сам бежал[120]; невинному человеку на допросе в НКВД сломали руку[121] и т.п. Жертвы режима если не погибают, то в годы войны торжествуют над своими врагами, по крайней мере, временно: один персонаж становится командиром отряда власовцев и берет в плен следователя, который некогда мучил его в застенках НКВД[122]; другой – из концлагеря возвращается в родные края и становится начальником управы при немцах[123].

В отличие от газетных публикаций Самарина военного времени, в его прозе тема «жидобольшевизма» никак не фигурирует, и ненависть к коммунистическому режиму остается чиста от антисемитских коннотаций, за исключением одного крохотного эпизода, где символом большевизма представлен Л.Д. Троцкий, в крайне одиозном облике которого подчеркнуты еврейские черты. Персонаж вспоминает события, последовавшие за октябрем 1917 г.: «…ледяной прокуренный зал, и щуплый человек на трибуне со старомодным пенсне на хищном носу, выкрикивающий, выплевывающий ненависть ко всему живому и живущему…»[124]

Душевная низость и прочие прискорбные черты внутреннего мира самаринского героя-коммуниста проявляются в его внешности, каковая может не быть еврейской, но и от типично русской – по желанию автора – отличается:

Плыл на обратном пути с нами советский дипломат невысокого ранга и такого же невысокого интеллекта. Мрачная личность. Глаза водянистые, желваки на скулах ходят, будто собственные зубы перегрызает и перегрызть не может. Смотрит волком. И на русского не похож. Нелюдь какая-то[125].

Отрицательным русским-коммунистам противополагается положительный, точнее, полностью идеализируемый «русский человек», «русская душа», «русский народ»; временному большевистскому Союзу как абсолютному злу – вечная Россия как абсолютное добро. Настоящее русское всегда вне большевизма – хронологически (до революции) или географически (в эмиграции), либо в оппозиции ему; вообще концлагеря и эмиграция – единственная альтернатива для порядочного русского человека: «И только случайно, совершенно случайно сидишь ты в экспрессе Рим – Милан, а не лежишь в братской могиле зеков»[126]. Русский дух также выражается в одноименной природе («русский лес», «русский луг»), которая нередко не то что бы описывается, но намечается несколькими штрихами с неизменным ностальгическим придыханием.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии История коллаборационизма

Похожие книги