Но это хорошо, когда нужно помочь чистенькой заплаканной девочке, поди возлюби небритых крестьян или просто городских гопников, что бегут от войны.
Я сидел в центре богатой Европы и понимал, что с югославами они как-то разберутся.
Хотя, конечно, беженцы не возвращаются домой.
Тут я припомнил наш давний разговор с Гусевым.
Беженцы не возвращаются. Возвращаются только эвакуированные. А теперь мир был полон перемещающихся лиц – беженцев, легальных эмигрантов, нелегальных эмигрантов, высланных туда или оттуда, и прочих.
Но одно я знал твёрдо – в бедные страны не возвращаются.
Современная война так устроена, что если тебя не убили сразу, то маленький человек может улучшить уровень жизни. Жить на пособие в Европе всяко лучше, чем без пособия в какой-нибудь южной стране без водопровода. Потом можно было пустить корни, потому что корни человек умеет пускать даже в бетон.
А, нет – евреи вот вернулись к себе, чтобы с оружием в руках драться за землю, описанную в их книгах.
Да, кроме них, кажется, никто.
Как говорил один из них, две тысячи лет назад евреи были резкие, как вайнахи, но не устояли и из-за этого римляне и разрушили Иудею. После этого мудрецы веками воспитывали народ, как тихих терпил со скрипочками. Но это спасёт, терпеть нельзя ничего.
И конечно, возвращались эвакуированные.
Только эвакуированные.
Идея просвещённого мира заключалась в том, что на родине беженцев кончится война или случатся перемены к демократии и свободе и они вернутся. Это было бы правдой, если заменить условие на то, что в оставленном доме уровень жизни станет выше, чем в стране-пристанище.
И в 1945 году Москва в этом смысле была предпочтительней Ташкента, а старый писатель Куприн ехал в СССР перед войной помирать с комфортом, чтобы не доживать в бедности. Я знал страну, в которой могли сказать: «Всё, война кончилась, ступай отстраивать порушенный колхоз», но этой страны уже несколько лет не было. Мир стал мягче, но эта мягкость оборачивалась неожиданной жёсткостью. Нет, если ты умираешь с голода в парижском предместье, то можно и ломануться на свет высотки на Котельнической набережной, а так как-то нет, всё больше похоже на систему ниппель – беженец от войны мгновенно превращается в экономического невозвращенца.
Нужно исходить из того, что беженцы не возвращаются из богатых стран.
Но для душевного спокойствия нужно примирить идеал с действительностью. Внутренние слои луковицы с шелухой. То, что мир будет другим и не вернётся к довоенному состоянию.
Кстати, всё тот же эмигрант, с которого и начался разговор, возмущался:
– Они не только не возвращаются. Они ещё, бывает, коренных жителей вытесняют. Наглым образом захватывают их земли.
– О да, – пробормотал я. – Пуритане, к примеру.
Но он не расслышал моего бормотания.
– Помяни моё слово, тут будет не продохнуть от чёрных. Всё покатится на хрен.
И так я просиживал в немецком кафе, где пили не кофе, а пиво те самые словенцы, где ходили, скрипя кожей, русские бандиты. Грек-хозяин при мне наклонился над раковиной и опустил в грязную мыльную воду, между стаканов и кружек, компакт-диски. Он принялся мыть их губкой тщательно и аккуратно, но всё же это создавало для меня какое-то бликующее и радужное веселье вокруг стойки, состоящее из бульканья воды, запаха табачного дыма и бряканья загадочных пищевых инструментов – блестящих, почти хирургических.
Зачем грек мыл компакты в мыльной воде вместе с пивными кружками, мне было непонятно. Но стало быть, это было нужно, как и моё сидение здесь, в узком пространстве кабачка, наполненного греческой, немецкой и иной речью.
Однажды приснился мне странный и страшный сон про какое-то несчастье, про скрежет и лязг, раздирающий человеческое тело, и вот я, еле сопротивляясь наваждению кошмара, вспомнил, что если рассказать кому-то сон, то он не сбудется, начал пересказывать этот сон какому-то жучку или паучку, которого видел краем глаза: «Слышишь, жучок…»
Я вернулся в свой офис и опять начал шелестеть бумагами. Это занятие было честным, и я полюбил его – как игру. Чем-то оно напоминало игровой автомат, где перед тобой вылезают из дырок резиновые болваны и надо стучать по этим болванам, загоняя их обратно. Сообщения появлялись неожиданно, и надо было успеть передать их кому-то, утрясти и ожидать новых.
Выйдя из конторы в середине дня, я стал прогуливаться по городу – неожиданно бесцельно.
Я сам удивился этому – ведь именно сейчас я должен был звонить кому-то или сам ждать звонков.
Моросил зимний дождик, а по парку гуляли старички и старухи в плащах и под зонтиками.
Потом дождик перестал, и я принялся разглядывать чёрную поверхность пруда.
И тут я увидел её.
Анна медленно шла по дорожке.
Я внимательно всматривался в то, как она ступает по крупному песку, и изучал её лицо, глядел на кисти рук, высовывающиеся из рукавов мешковатого плаща, сам плащ, зонтик, снова лицо.
Пытаясь осознать происходящее, я старался соотнести женскую фигуру на дорожке парка с самим парком, озером, чужой страной, которую я, в общем, любил, и с самим собой, уже сделавшим шаг от берега к этой дорожке.