Раньше, до этого несчастья с демократией, с бесчеловечной прививкой прямо на живых советских людях ее болезнетворных западных штаммов, все же убедительнее была наша сыновья благодарность. Откровеннее. Неподдельнее. («Пред Родиной вечно в долгу».) Вот, любил художник начальника – и всё!
А и было за что. За «человечинку» (прости, Господи!) с человеческим лицом. Первых персон ни той поры, ни этой не беру из деликатности. И из опасения потревожить тонкие массовые вкусы большинства. (Кстати, в Одессе, очаге советской толерантности, из той же, видимо, терпимости и чтоб избежать политического намека, даже в ресторане, увидев вашу недовольную физиономию, не скажут: «Что, не нравится
Второе в те радостные времена изобилия желудевого кофе, розового киселя в брикетах и экстракта кваса было весьма порционным со сложным гарниром. Взять хоть идеологического аскета со строгим лицом человека, изможденного почечуем в виде процветающего окружения мирового империализма, и, несмотря на симптомы, почти вечного ленинца. Ходил он во всем советском: серая шляпа, галоши «Красный треугольник», которые снимал, садясь в лимузин ЗИЛ‐114, и, по достижении Кремля со скоростью сорок километров в час, снова надевал, если по погоде. Подставлял ему галоши к машине холоп из Девятого управления КГБ. Пальто он носил прямое, серое, старомодное и несменяемое, как идеология, которой он руководил. Образец стиля.
Правда, однажды ресторатор Юра Попов, чьи официанты из «Пекина» обслуживали высокий прием в Доме Советской армии, проходя через гардеробную ВИП-зала, увидел на вешалке это легендарное своей заурядностью пальто М. А. Суслова и, хотя был близорук, а очков не носил из пижонства, ахнул от ужаса, заметив большое рыжее пятно. Схватив салфетку, он приблизился к объекту и был приятно удивлен, обнаружив на пальто вовсе не кетчуп, а драгоценного меха бобровый подбой с естественным, а потому прекрасным окрасом. Впрочем, Михаил Андреевич, как известно, был тоже подслеповат, поэтому наличие бобра с изнанки партийной униформы мог и не замечать, поскольку любил скромность. Видите – любил (!). Был не чужд. И не бесстрастен. Чувства посещали его. И ненавидел (!) фотографии в газетах, носителей буржуазной идеологии, их приспешников и шуршание бумаги.
На Октябрьские праздники он, бывало, привозил домашним подарки, купленные на кремлевскую зарплату, и охранник из «девятки» выкладывал их на столе. Семья благодарила, однако не притрагивалась к презентам, опасаясь хрустом упаковки нарушить истонченную чрезмерным злоупотреблением марксизмом-ленинизмом психику дарителя, до момента, когда он, вложив в уши вату, купленную дочерью во избежание возможного вреда не в кремлевской, а в обычной «внешней» аптеке, кивал: можно. И по губам читал восторги благодарности.
Литературные произведения, если они были патриотически и идеологически приемлемы и напечатаны не мелким шрифтом, он тоже допускал. Мирился с художественными изображениями красками и даже, преодолев родовую большевистскую застенчивость, терпел востребованные новой общностью – советским народом – собственные портреты, помещенные в групповые композиции, реалистические, разумеется, в той же степени, как и коммунизм, к которому он призывал. А мастера этого жанра в стране, как мы помним, были.
Выпив как-то принесенную с собой бутылочку «Прибрежного» и съев тарелку толстых серых макарон в ресторане Дома журналистов, знаменитого своей кухней со времен Аджубея, художник-буддист Золотарев вышел на улицу вдохнуть Москвы. Как вдруг на углу Суворовского бульвара на него выскочила резвая компания. Впереди на коротких ножках трусил похожий на стареющего пони его однокашник, художник-«протокционист» Сидор Грызунов. Суетливо помахивая подстриженным хвостом и прядая, как показалось буддисту (одна ли была бутылочка?), ушами, он остановился, уперев в старого приятеля желтый глаз. За ним выросли четыре молодца, держа большую картину, завернутую в простыню, на которой чернел штамп «Центральные бани».
– Вот, – заржал Грызунов. – Вот! Несу великую вещь заказчику из австрийского посольства. Хочешь полюбоваться последним творением гениального мастера?
– Не зарекайся, – сказал буддист, поправляя очки на красном от крепленого носу. – Обещаешь только, что последнее.
Грызунов сорвал с подрамника простыню.
– Это что, Рейхстаг в углу? – спросил Золотарев.
– Узнал, похоже? Молодец! Это, старичок, австро-венгерские войска под руководством эрцгерцога Фердинанда входят в поверженный Берлин.
– Когда?
– В тридцать девятом году… – И Грызунов с квадригой зацокал в сторону Староконюшенного переулка.
Буддист проводил взглядом удаляющуюся группу, перекрестился и, обдумывая эскиз декораций к «Трем сестрам», добрел по Арбату до Спасопесковского переулка, где, сев на скамейке в скверике спиной к резиденции американского посла, задремал на солнышке. Разбудил его конский топот и ржание. Открыв глаза, он увидел перед собой художника-«протокциониста».