Они смеются. Кажется, только что вспоминали, как дедушка выпил коньячку и, шатаясь, шел до квартиры пешком, по лестнице, напевая: «Жили-были два громилы, гоп-дери-бери-бумбия!» Теперь и бабушку помянули, затихли, мама всхлипывает. Ученик деда, поводя лохматыми бровями (чем-то он похож то ли на пингвина, то ли на таракана, по правде говоря, уморительное лицо, с таким лицом нельзя ходить на поминки), громогласно объявляет, что мама теперь одна, что нет за спиной родителей, что сирота – это человек, перед которым стоит смерть, он первый в очереди и потому во все времена сирот нельзя было обижать. Зачем он это говорит, мама всем телом вздрогнула, повела плечами, посмотрела на него долгим взглядом без выражения.
Никаких чудес на этих поминках, и не знаешь, с нами ли дедушка, или уже где-то совсем не здесь, или, может быть, он на кладбище остался, смотрит на свою могилу и не понимает, что именно он видит, никак не может собраться с мыслями, чтобы осознать: это – последнее его пристанище, теперь надо ждать, когда земля осядет, и уже потом будет камень. Или он видит этот будущий камень у себя на могиле? Снова прохладный взмах у щеки, ветер из окна пошел, посвежело, скорбящие разговорились, общая беседа раздробилась, ожила, наполнилась жизнью – по углам стола, по углам комнаты, кто-то расплескал вино, жаккард посолили, солонку снова водрузили на обезьянью лапу, неожиданно распоясавшуюся ложку, сверкнувшую радостным золотом, поместили в баночку с хреном. Котлетки вот, можно и с хренком, но я думала, с кетчупом.
Теперь можно идти.
* «Ты понимаешь, у Бродского такая поэтика», – Василий стоял с печальным видом, облокотившись о дверной косяк, и размахивал сигаретой. Он все время забывал стряхнуть пепел в старую ржавую банку из-под томатной пасты, которая у Киры всегда служила пепельницей. Поэтому пепел вокруг него разлетался веером, и Маре то и дело приходилось оглядывать свою немыслимую лимонную рубашку, нет ли где серых пятен. «Номенклатурно», – сказала Кира, когда увидела Мару, входящую к ней в этой рубашке. И обняла ее крепко-крепко, и, не сказав ни слова, отпустила, жестом пригласив пройти в комнату. Единственная подруга, которая знала, что у Мары умер дед. И что сегодня были похороны. Наверное, она не считает меня виноватой, с надеждой подумалось. Главное, чтобы она другим не рассказала.
Лимонад. Надо же, «Байкал»! Как когда-то, на день рождения. И кто-то еще достал портвейн, сказали, «есть тут один магазинчик». Это ужасная гадость, лучше бы не пробовать, водка дома и то показалась приятнее, хотя и от того и от другого – жжение и ни капли отдыха. Ни капли утешения. Марк играет на гитаре. Василий все еще размахивает сигаретой, он их поджигает одну за другой. Там, где он стоял, – кучки пепла на вытертом линялом паркете. Все эти филфаковцы только и делают, что курят. Курят и спят друг с другом без передыху, добавляет Кира, говорят, что это у них практикум по фольклору, но, по правде говоря, я не вижу, где здесь фольклор, один только практикум. Марк играет на гитаре. «Мимо шикарных кладбищ, мимо больших базаров, мира и горя мимо, мимо Мекки и Рима», – декламирует тем временем Василий, держа крошечный окурок в зубах, и пытаясь сразу поджечь спичкой другую сигарету, но та застыла у него между пальцев и никак не воспылает. Можно было и не приносить бледную распечатку Бродского, Василий и так знает «Пилигримов» наизусть. А Марк этот откуда? А, это. МИМО. Дипломат, номенклатурный. Как твоя рубашка. Номенклатура не носит лимонное! Носит, когда идет на концерт. Ага, Людмилы Зыкиной.
Смеяться можно или нельзя? Вообще, кто-то смеется в такой день? Может быть, в гостях – можно? А вообще, в гости – можно? Мне тут легче, серьезно. Наши, наверное, уже совсем напились. Елена Ивановна ушла, она всегда рано уходит. Тетка тоже свалила. Маме придется мыть посуду, я ей сегодня не помогу. Стыдоба. Позорище.
«Опять об Пушкина!» – кто-то рявкнул у Мары над ухом и быстро прошествовал к столу. Схватил початую бутылку портвейна и глотнул прямо из горлышка. И, повернувшись к Маре, басовито заявил: «Мерзопакость какая!»