Комната, в самом деле, имела странный и причудливый вид, который мог бы смутить всякого, кто читал романы с предзнаменованиями и предчувствиями. Высокие и узкие окна некогда служили бойницами, но затем их грубо расширили, насколько то позволяла непомерная толщина стен, и плохо прилаженные рамы стучали и гремели при каждом порыве ветра. В бурную ночь вам могло показаться, что герои Лиги в своих огромных сапогах со звякающими шпорами топочут и громыхают у самой стены. Дверь, которая оставалась наполовину открытой и, подобно всем настоящим французским дверям, продолжала оставаться открытой, вопреки всякому смыслу и усилиям ее притворить, выходила в длинный и темный коридор, ведший бог знает куда и, казалось, созданный для того, чтобы там могли проветриваться призраки, выходящие в полуночный час из могил. В этом проходе хрипло ворчал и едва заметно шевелил дверь ветер: словно какой-нибудь нерешительный призрак остановился перед ней в колебании, входить ли ему или нет. Короче говоря, это была неуютная, холодная комната, именно такая, какую следовало избрать для своего излюбленного пристанища призракам, если только призраки в замке водились.
Мой дядюшка, хотя и привык к необыкновенным случаям и приключениям, все же до этого времени еще ни разу не сталкивался с привидениями. Он несколько раз пытался притворить дверь, но его усилия оказались напрасными. Не то, чтобы он испытывал страх, – он был слишком опытным путешественником, чтобы его мог испугать необыкновенный вид комнаты, – но ночь, как я сказал, была холодная и бурная, ветер завывал вокруг древней башни приблизительно так, как он завывает сейчас вокруг этого старого дома, а холодок из длинного темного коридора, сырой и пронизывающий, как в темнице, врывался в комнату через полуоткрытую дверь. Дядюшка так и не сумел ее притворить; он подбросил в огонь оставшиеся дрова, и в большом широком камине вскоре разгорелось яркое пламя, которое осветило всю комнату и нарисовало на противоположной стене тень от каминных щипцов, похожую на тень длинноногого великана. Дядюшка взгромоздился на вершину, по крайней мере, десятка матрацев, постилаемых во Франции на кровать, установленную в глубокой нише; улегшись поудобнее и завернувшись в одеяло до самого подбородка, он лежал, глядя в огонь, прислушиваясь к завываниям ветра и думая, как удачно случилось, что он заехал ночевать к своему другу маркизу. С этими мыслями он, наконец, заснул.
Не успел он увидеть свой первый сон, как его разбудили часы, помещавшиеся в башенке над комнатой, бившие полночь. Это были старинные башенные часы, такие, от каких призраки обыкновенно бывают без ума. Они звонили глухо и жутко, так медленно и так протяжно, что моему дядюшке показалось, будто удары эти никогда не замолкнут. Он считал и считал, пока ему не почудилось, что он насчитал тринадцать ударов, и только тогда, наконец, все прекратилось.
Огонь горел тускло, последние дрова догорали; по ним бегали узкие синие огоньки, которые, соединяясь вместе, время от времени вспыхивали небольшими языками неяркого пламени. Дядюшка лежал с наполовину закрытыми глазами в ночном колпаке, натянутом почти на нос. Его мысли потеряли отчетливость, и в них переплетались образы настоящего с кратерами Везувия, Французской оперой, римским Колизеем, лондонской харчевней «Долли» и кучей прославленных мест, картинами которых наполнен мозг путешественника, – короче говоря, он засыпал.
Вдруг его разбудили медленные шаги, доносившиеся, по-видимому, из коридора. Дядюшка, как я не раз слышал от него самого, был человеком отнюдь не пугливым. Итак, он невозмутимо покоился у себя на кровати, предположив, что это, вероятно, направляется к себе в комнату кто-нибудь из гостей или слуг. Шаги, однако, приблизились к двери; дверь тихонько открылась; открылась ли она сама по себе, или ее толкнули снаружи, распознать моему дядюшке не удалось. В комнату проскользнул кто-то в белом. Это была женщина, высокая и статная, весьма властного вида. Ее платье, сшитое по старинной моде, было очень широкое и волочилось по полу. Не глядя на дядюшку, который, придерживая рукою ночной колпак, пристально смотрел на вошедшую, она направилась прямо к камину и остановилась возле огня, время от времени вспыхивавшего и бросавшего голубые и белые отсветы, что позволило дядюшке подробно разглядеть ее внешность.
Лицо вошедшей было мертвенно бледно и, быть может, казалось еще бледнее из-за голубоватого освещения. Оно было красиво, но на красоте этой лежала печать заботы и горя. Было очевидно, что оно принадлежит женщине, привыкшей к волнениям и тревогам, но при этом такой женщине, которую эти тревоги не в состоянии ни сломить, ни побороть, ибо весь ее облик свидетельствовал о гордой и непреклонной решимости. По крайней мере, такое представление создалось у моего дядюшки, а он почитал себя великим физиономистом.