И снова утро, снова роса на траве, молоко тумана в протоках, треск аиста на дубу возле больницы. И снова нет Вадика, я один спускаюсь к реке. Там, на отмели, похрустывая гравием, полощет белье Валя, свежая и розовая, с ямочками на щеках и веселыми черными глазами, в которые переселилась и поблескивает частица рассвета. Я собираюсь пройти мимо и поздороваться, но замечаю вынырнувшую из-за мыска лодку и в ней Витю Козырева, который стоя выгребает к середине реки. Он управляется с маленькой и неустойчивой лодкой так же свободно, как вчера с мотоциклом. Витя тоже заметил Валю и машет ей кепкой:
— Доброе утро!
— Здравствуй!
— Как жизнь?
— Лучше всех… Ты куда так рано?
— В стадо… Пастух заболел, велели за коровами поухаживать…
— Поклон им от меня! — смеется Валя. — Пусть не скучают и прибавляют молока…
— Передам… Слушай, Валя, поедем вечером к Орехову логу гречиху смотреть? Цветет — как сметана течет. И над ней — пчелы… Поедем?
— Не могу, Витя.
— А что?
— Пойдем с Вадиком в кино на станцию… Пообещала!
— А где Вадик? Дрыхнет?
— Он с дядей Мишей ушел окуней ловить…
Я сворачиваю за кусты и незаметно ухожу в луга. К чему мешаться мне в чужие дела? И все-таки сам не знаю для чего, я злюсь и сожалею, что Валя не едет смотреть гречиху… Вадик не появляется ни на озере, ни дома, а вечером я выезжаю — срочно вызывают по служебным, делам…
Снова попадаю я в село в начале зимы — только что стала река и замерзли озера, в полях и лугах лежит еще не толстый, но упругий и прочный снежок. Утро морозное и тихое, над каждым домом, как голубое дерево, стоит дым, и все вокруг как бы издает почти неуловимую, но явственно слышимую и даже знакомую музыку. Я останавливаюсь от неожиданности — не галлюцинация ли слуха? — и вдруг узнаю, что это такое: в каждом доме работает репродуктор, и не земля, не снег и деревья, а дома сообща излучают в пространство мелодии Чайковского. А земля, деревья, снег — аукают, повторяют, словно учатся петь, хотя поначалу и робковато… Перед вечером ко мне заходит Витя Козырев в шапке и стеганой куртке.
— Дядя Миша, — спрашивает он, и щеки его полыхают огнем, а глаза искрятся улыбкой, которую он не может сдержать, — это правда, дядя Миша, что рыбу можно ловить подо льдом удочкой? По радио передавали, а отец не верит, и сам я думаю — мало чего рыбаки не сочинят…
— Правда.
— А вы умеете?
— Немножко.
— Пойдемте утром, а? Удочки я мигом вырежу какие угодно, хоть ореховые, хоть лозовые, пешня есть… Лед уже хорошо держит, вы не бойтесь!
— Я-то не боюсь, но ты в колхозе работаешь.
— Ну и что? Мне два выходных председатель дает, я сено возил в воскресенье… Пойдемте, а?
Я не спрашиваю Витю, будет ли он класть под голову полено, — я почему-то уверен, что он не проспит. Более того, я и сам могу спать совершенно беззаботно — придет и разбудит… Некоторое время мы разговариваем о колхозных делах, а потом я, словно невзначай, интересуюсь, как поживает Валя.
— Ее нету в селе, — говорит Витя, но по его смущению я понимаю, что за этим скрывается еще что-то.
— Где же она? На Марс улетела?
— Ее в город послали, на курсы…
— Только и всего? А как же Вадик?
— Да ничего… Готовится!
— Постой, как готовится? Куда?
— В институт. Его в этом году завалили, наплыв был большой, но он поступит потом…
— Ты что-то путаешь, Витя, — говорю я. — Как же это Вадик все готовится и готовится! А пить, есть, одеваться надо?
— Так у него отец и мать в колхозе работают, да еще сестра помогает… Хватает!
— А Валя? — снова спрашиваю я.
Теперь о щеки Вити можно зажигать лучинку.
— Да что вы, дядя Миш, все про нее и про нее… Ну, учится, я уже сказал… приезжает иногда. Бывает, я к ней на мотоцикле езжу, тут всего-то двадцать пять километров… В театр там вместе ходим или в кино…
— В городе?
— Ага.
— Так, — с удовлетворением отмечаю я, вспоминая гречиху, которая «цветет, как сметана течет», курбеты на мотоцикле у клуба и красный огонек в глубине летней улицы, — так… Все совершенно ясно, и никаких вопросов больше нет… Давай-ка, Витя, в самом деле готовить удочки. Наше с тобой дело не зевать, а поспевать — пусть другие ждут и догоняют, верно?
— Верно, дядя Миша! — охотно соглашается Витя, чтобы поскорее уйти от щекотливой для него темы. И в этой спешке от него ускользает двойственный смысл сказанного мной…
До моего отъезда я несколько раз вижу и Вадика, но издали: когда начинает вечереть, он выходит на бугор у своего дома и долго стоит в одиночестве, поигрывая палкой или хворостинкой. Напротив, почти у самых его ног, устраивается лохматая и ленивая собака со странным прозвищем — Масленка; Вадик помахивает хворостинкой, а Масленка глядит на его руку и в такт ее движениям поводит своей головой с вислыми ушами… Она не лает и не пытается схватить хворостину — ей лень, а Вадик не дразнит и не понукает ее — нет охоты… Все звонче хрустит снег под ногами прохожих, все сгущаются тени, на небе начинают отчетливо проступать звезды, наступает ночь, и постепенно превращаются в силуэты, затем в серые пятна и наконец вовсе растворяются во тьме, исчезают и Вадик, и безмолвно сидящая у его ног дворняжка…