Он тянется к древесной короне сам и действительно чувствует под пальцами прохладные тонкие лепестки, аккуратно срывает один цветок, удивлённо и растерянно разглядывает полураскрытый бутон — прозрачно-белый, с зеленоватыми прожилками, похожий на цвет яблонь в дворцовом саду Серены. Такого с ним ещё никогда не случалось… Поддавшись внезапному порыву, он бережно вплетает цветок в медное пламя волос Анны, на мгновение переставая дышать от того, каким неожиданно интимным выходит этот простой жест.
— Я безумно скучал по тебе, моя дорогая Анна. А ты? Ты скучала по мне?
— Ты ещё спрашиваешь?.. Конечно, скучала! Я так рада, что это правда, что ты действительно…
Она осекается, в медовом янтаре её глаз мечутся зелёные всполохи.
— Я
— Ты… — Анна кусает губы — старая, ещё детская привычка, от которой она давно уже избавилась, научившись «держать лицо». Но только не перед ним. — Ты даже не спросишь, почему я так поступила? Почему я тебя…
— Это неважно, — Константин не даёт ей завершить фразу. Он не хочет слышать окончание. Любое из возможных окончаний. — Потому что я знаю — ты не хотела.
— Но я же…
— Мне почти не было больно, — лжёт он, ласково рисуя узоры большим пальцем на её ладони. — И страшно не было тоже. Я просто уснул. Уснул рядом с тобой — помнишь, как мы любили засыпать вместе?
Её рука до боли сжимается на его плече, комкает ткань камзола в стиснувшихся пальцах.
— Ты сможешь когда-нибудь простить меня?
Константин смотрит в её широко распахнутые глаза, только сейчас замечая тёмные тени вокруг них. Замечая, что метка на её щеке — метка, каждый виток которой он мог бы нарисовать по памяти хоть с закрытыми глазами — словно потускнела, сменив насыщенный тёмно-зелёный на бледно-серый. Замечая, что вся она — всегда такая изумительно стройная — теперь стала как будто бы ещё тоньше, ещё меньше и хрупче.
Прекрасная, прекрасная как никогда…
— Я давно, давно уже простил. Я знаю, ты просто хотела всех защитить.
Нет, этого мало, чтобы прогнать эти горестные складки возле её прекрасных губ. Она слишком хорошо знает его. Слишком хорошо. Недостаточно хорошо.
— Бедная моя Анна… — он вновь прижимает её к себе, нежно гладит по волосам. — Я ведь совсем не хотел ставить тебя перед
Прозрачный хрусталь в её глазах. Боль и нежность. Горечь и надежда.
Константин бережно берёт её лицо в ладони.
— В далёкие земли, за горы, за море пускай унесёт новый день твоё горе, — в памяти легко всплывают строки простенького детского стишка, которым Анна утешала его ещё мальчишкой, когда он разбивал себе нос или ему влетало за их общие проделки. — Раз, два, три, всё плохое — уходи! А не то — четыре, пять — метлой поганой будем гнать!
— Да ну тебя, — она смеётся, хрустальные капли сбегают по щекам, чтобы тут же исчезнуть под его пальцами.
Он целует её мокрые ресницы, целует, целует до тех пор, пока на них не остаётся и следа солёной влаги. Слишком близко? Слишком недвусмысленно? Возможно. Но он не может сдержать этот порыв, не может унять горячий, болезненный и восторженный перестук сердца. Словно что-то внутри него — застывшее, будто бы онемевшее за время одиночества — теперь, рядом с ней, в её объятиях, вновь пробуждалось, оживало, вскипало живым огнём, рвалось наружу.
— Вот так гораздо лучше, — Константин улыбается, глядя на тронувший её щёки лёгкий румянец. — Ты дрожишь? Ты замёрзла? Прости, я совсем забыл, какой сильный здесь ветер. Пойдём. Пойдём же, я хочу, чтобы ты рассказала мне, рассказала мне всё! И я расскажу тоже.
Он берёт её за руку и хочет увлечь за собой, но вновь не может удержаться: подхватывает за талию и кружит, кружит, кружит над землёй под ритм одному ему слышимой музыки, музыки собственного сердца. И не желает видеть ничего на свете, кроме солнечного янтаря её глаз, кроме её бесконечно тёплой улыбки.
Почему-то не хочется вести её в пещерный зал, служащий ему жилищем. Туда, где то и дело шныряют вездесущие Костодувы. Поэтому Константин ведёт её на один из верхних ярусов пещеры, куда запретил им приходить. И мысленно приказывает всем Хранителям убраться с дороги, не попадаться ей на глаза.