P.S. Нет, недоволен я Москвой.
Простуда, полученная Дюром в августе 1838 года, поспособствовала скорейшему развитию гнездившейся в нем чахотки, и к началу весны он слег в постель. Во время болезни он вполне сознавал свое безнадежное положение и переносил страдания с христианской твердостью. Слух о тяжкой болезни скоро распространился по Петербургу, и многие вовсе не знакомые Дюру люди часто присылали к нему на квартиру узнавать о его здоровье, что всегда раздражительно действовало на его нервы. Однажды, месяца за два до его кончины, когда он еще не слег в постель, жена Николая Осиповича куда-то ушла со двора, прислуги тоже в это время тут не случилось. И громко позвонили у его входных дверей. Дюр сам отворил, и тут вошел какой-то купчик в сибирке.
– Что вам нужно? – спросил его Дюр.
Купчик перекрестился.
– Что вам нужно? – повторил больной.
– Извините-с, – отвечал купчик, заглядывая в залу – ведь здесь квартира ахтера, г-на Дюра?
– Ну, да, здесь. Да что вам надобно, я вас спрашиваю!
– Мы слышали, что они изволили скончаться, так я, то есть гробовой мастер… я всё предоставлю в наилучшем виде.
Взбешенный от такой преждевременной услуги, Николай Осипович, разумеется, живой рукой выгнал в шею незваного гостя.
В то утро я, по обыкновению, пришел его навестить, и он, смеясь, рассказал мне об этом «приятном» визите и тут же прибавил:
– Видите, Петенька, какая выгода быть известным артистом: его прежде времени в гроб укладывают.
В начале мая Дюр слег в постель и не вставал уже более. В одно из посещений моих, воспользовавшись отсутствием жены, он подозвал меня к себе и просил написать письмо на имя директора (А.М.Гедеонова) в таком смысле, что, не дослужив нескольких месяцев до десятилетнего срока своей обязательной службы после училища, он не смеет надеяться на какой-нибудь пенсион его малютке-дочери, но просит директора походатайствовать у министра хоть бенефис осиротелому его семейству. Тут же с его слов написал я это письмо, которое он подписал довольно твердою рукою, а потом вынул из-под подушки лист бумаги, исписал карандашом и отдал его мне.
Брат и друг мой Петр Андреевич!
Когда волею Всемогущего Творца нашего я оставлю этот мир, тогда прошу тебя, именем Бога, не оставить жену мою своими советами и утешением. Любезный брат, прими на себя труд похоронить тело мое на Смоленском кладбище, близ моей матери и детей моих; если же это будет невозможно, то постарайся поближе к ним. Домашнее хозяйство наше также прошу приберечь. Енотовую шубу мою и золотые часы прошу отдать моему отцу; несколько моего белья, годное для него, мое платье также ему; но ни мебели, ни посуды, ни
На другой день я доставил письмо директору, который обещал похлопотать у министра двора.
Дюр, дня за два до кончины своей, пожелал исполнить последний христианский долг, и хотя прежде не был особенно богомолен, но тут с полным умилением, с теплой верою и христианской твердостью исповедался и приобщился Святых Тайн. Это было, как теперь помню, в самый Духов день. Накануне еще поставили молодую березку в ногах у его кровати; в руках тогда он держал ветку свежей сирени, принесенной ему накануне из церкви.
По уходе священника, когда мы окружили его смертный одр, Дюр взглянул на березку, поднес цветок к горячим губам своим и, грустно покачав головою, сказал мне:
– Как нынче рано распустились цветы, и как рано отцвела моя жизнь!
Он тихо скончался 16 мая 1839 года. Похороны его также совершились тихо: не было ни оваций, ни лавровых венков, ни шумной, многолюдной толпы. Дюр погребен на Смоленском кладбище. На скромном, далеко не изящном его памятнике вырезана надпись «От почитателей таланта».
Глава XI
В начале 1841 года русский театр лишился этой прекрасной артистки – Варвары Николаевны Асенковой; она умерла от чахотки ровно через два года после Дюра. Эти две потери были невознаградимы для драматической труппы: оба они горячо и бескорыстно[62] любили искусство и служили украшением русской сцены; оба они были тогда еще во цвете лет, в полном развитии своего таланта.
Не говоря уже о прекрасном и разнообразном даровании этой молодой артистки, я не могу умолчать о ее милом и любезном характере: добродушие и кротость ее доходили до детской наивности. Я не замечал, чтоб она кому-нибудь завидовала, не слыхал, чтобы с кем-нибудь повздорила, что так обыкновенно в нашем закулисном муравейнике. Если она не получила блестящего воспитания, то природный ее ум и такт заставляли забыть в ней этот недостаток. Хотя красавицей в строгом смысле она не была, но миловидна была до того, что постоянно собирала вокруг толпу поклонников и вздыхателей из так называемых театралов.