– Вы так думаете? – брезгливо сказал король. – А вот синьор Макьявелли был другого мнения… Старый итальяшка почему-то был уверен, что истинному государю всё дозволено, потому что у государя, в отличие от обычных людей, есть право… Государь в чем-то подобен отцу большого семейства, долг которого – долг, понимаете? – заботиться о своей семье, обеспечивая ей процветание, и никакие так называемые нравственные законы, совесть и прочая ерунда не должны мешать ему в осуществлении его миссии.
– Первый долг всякого государя в том, чтобы установить в своей стране твердую конституцию…
– Хватит спорить со мной, дрянная девчонка! – завизжал и застучал своей палкой по полу Фридрих Прусский. – Ты никто, чтобы говорить со мною о таких важных вещах! Ты – женщина, а место женщины – на кухне…
– Клянусь вам, – нахмурилась я, – что однажды я займу русский трон. И первое, что я сделаю – объявлю вам войну. Моя мать уже однажды брала Берлин, и я поступлю точно так же. Клянусь, до самой свой смерти…
– Вы уже мертвы, моя шемаханская принцесса, – с грустной улыбкой проговорил Жак Фурнье. – Посмотрите на себя в зеркало; ваши щеки, они так ярко горят румянцем в последнее время, не правда ли? Настуран, или Pechblende, идеальный яд… Я подмешал его в кленовый сироп… Никогда не отказывайте мужчине, это может толкнуть его на чудовищные поступки…
Я закашлялась; Фурнье подошел ко мне и вытер мои губы белым платком – на платке была кровь.
– Вы Иуда, – сказала я, глядя ему в глаза. – И как Иуда, вы умрете в страшных муках. Вы будете хотеть прощения, но не сможете, не сможете раскаяться, ибо предателю нет прощения; вы предали не меня – вы предали свою родину, Францию…
– Простите, моя принцесса, но я не намерен терзаться муками совести, намыливать мылом веревку и все такое, – усмехнулся Жак и нежно погладил меня по щеке; мои руки всё еще крепко держали гренадеры, и я не могла ему ничем ответить. – Я намерен счастливо жить со своей индейской женой в моем новом поместье в Бранденбурге ближайшие лет тридцать или сорок… Я очень хорошо изучил за эти годы вашу натуру. Внешне вы стали взрослой, но в душе вы по-прежнему девятилетняя девочка, живущая в мире сказок Шарля Перро. В сказках всё всегда очень странно. Там очень много говорится о добре, порядочности и красоте, но почему-то ничего не говорится о том, как выбиться в свет безродному гувернеру…
Все трое стояли, показывали на меня пальцем и смеялись: гадкие, грязные мужчины. Боже, как хорошо, что я женщина, подумала я.
– И что же теперь? – в отчаянии проговорила я. – Бросите в берлинскую тюрьму и будете пытать?
– Она и в самом деле глупа! – захохотал Фридрих. – Вы так наивны, ma cherie, что просто прелесть! Да зачем же мне вас пытать? Взгляните в окно – на дворе просвещенный осьмнадцатый век, всюду свобода прессы и прочие громкие права… Ежели мы арестуем вас, здесь, в Киле, на нейтральной территории, завтра все немецкие газеты будут кричать про прусского тирана, а наше дипломатическое ведомство будет завалено нотами протеста изо всех европейских столиц. Поэтому я считаю, что будет правильным вас… отпустить. Ведь никто всё равно не поверит в вашу сказку…
Гренадеры вдруг разжали руки, и я освободилась.
– Клянусь вам, – настойчиво повторила я, опустив руку на перила ведущей вниз лестницы, – скоро я стану русской императрицей. Я обрушу на вас всю мощь Азии, я призову из монгольских степей миллионы всадников, и когда дикий калмык будет танцевать лезгинку на крыше берлинского дворца, вы вспомните сегодняшний день и этот разговор…
– Поторопитесь, княжна, – зевнул одноглазый, – вам осталось жить год или два… Потом идеальный яд возьмет свое, у вас начнут выпадать волосы и крошиться зубы, и все, все будут думать, что у вас обыкновенная чах-хотка…
– Auf Wiedersehen, княжна, – сказал Фридрих, – кхе-кхе…
Печально опустив голову, я спускалась по лестнице, а вслед мне неслись раскаты мужского хохота.
Глава семьдесят восьмая,
в которой я умираю
Итак, любезный читатель, в компании Чегодая я отправился в ставку главнокомандующего. Калмыки ссудили мне лошадь, взамен черногорского конька, оставленного мною у Мартена, и сразу после полудня мы выехали на север.
Мы ехали через Делиорманский лес, тем же узким дефиле, которым днем ранее шла наша армия. Здесь повсюду были еще следы крови и пороха, на листьях и на траве, как ежели бы кто-то написал нюрнбергским карандашом, а затем в спешке стер написанное хлебным мякишем или индейской резиной[314]. Я ехал в задумчивости, рассчитывая заехать по пути к Мартену и Кале и разобраться с тем странным разговором, и выяснить, почему поцеловать можно только один раз, да и вообще серьезно поговорить… Предаваться сладостным мечтам о возможной встрече с желанной девушкой мне мешал только Чегодай, постоянно нывший и говоривший о том, что война засела у него уже в печенках и пора бы закончить попусту рубить саблей и вернуться домой, в Ставрополь[315].
– Что же ты будешь делать, когда вернешься домой? – спросил я у калмыка.