– Абсурд! – рассмеялся Рихард. – Вы хотите сказать, что, стреляя в заключенных, я стреляю иногда в себя?
– Не иногда, – сказал я, перекладывая небольшой обломок в кучку таких же, – всегда. На той сельской дороге вы избили не меня.
Рихард смотрел на меня с удивлением, и я хорошо видел его лицо: похоже, слепота играла со мной в кошки-мышки – она то пряталась, то возникала снова.
– Вы избили себя, – продолжил я. – За то, что не спасли Аиду.
Рихард молчал.
– Когда вы стреляете в еврея, вы стреляете не в него, – сказал я, – вы стреляете в свой страх изгойства.
– Но я чистокровный немец. Откуда у меня может быть страх изгойства?
– У нас в бараке хватает чистокровных немцев… – сказал я. – Вы ведь на собственном опыте знаете, что такое изгойство.
– Откуда мне знать? – усмехнулся Рихард. – Я нигде не был изгоем.
– Ни у вашей мамы? Ни у вашего отца? – спросил я.
Рихард молчал.
– Вы хорошо знаете, каково это – быть чужим, – сказал я. – Лишним. Нежелательным. Второсортным. Вы всегда были евреем в собственной семье.
– Но ведь я теперь взрослый, – сказал Рихард.
– Родительская фигура теперь фюрер, – сказал я. – Теперь ему вы должны доказывать, что вы хороший. Вот и все, что изменилось. Вы в тех же тисках.
– Ну уж нет. С чего вдруг я стану бояться фюрера?
– Фюрер тоже это понимает… Для тех, кто не хочет бояться, у него есть гестапо.
Рихард молчал, а меня вдруг отвлекло непрошеное воспоминание – о том, как его отец впервые пришел в мой кабинет в Берлине.
– С моим сыном что-то не так… – сказал Ульрих.
Речь, разумеется, шла тогда о Тео: о том, что Рихард – тоже его сын, я еще не знал.
– Что именно с ним не так? – спросил я.
– Не знаю, – поморщился Ульрих. – И не хочу знать.
Ульрих не хотел знать. Это тоже было о страхе изгойства. Ульриху было настолько страшно, что пришлось даже расщепиться пополам – чтобы хотя бы одна его часть могла продолжать не знать.
– Зачем в обществе существует норма? – спросил я.
– Норма? – переспросил Рихард. – Какая норма?
– Любая.
– Ну как зачем? Чтобы был порядок.
– Нет, – сказал я. – Норма существует, чтобы люди боялись ей не соответствовать. Страх – главный продукт нормы. Страх, а не порядок.
Я считал эту мысль очень важной, поэтому повторял ее многим, включая Аиду.
– Но ведь должны же быть какие-то нормы! – возразил Рихард.
Своими почти незрячими глазами я ясно увидел, что он взволнован: горячился, защищая необходимость нормы, и ему очень не нравится, что я ее атакую.
– Любые нормы кончаются концлагерем, – сказал я. – Если в обществе есть норма, значит, оно фашистское.
Рихард поднял автомат, направил его куда-то в солнечное пространство сквозь щель в двери вагона, посмотрел в прицел, прищурился: мне показалось, что он собирается выстрелить.
– Но… Если я хочу убить в себе изгоя… Почему бы мне не выстрелить в самого себя, а не в кого-то другого? – спросил Рихард, обернувшись ко мне.
– Ну а чем вы занимались у меня на чердаке? – спросил я.
Рихард молчал.
– Зачем вы надоумили меня пойти к отцу? – спросил он через некоторое время.
– Вы же сами хотели стать частью всеобщей канализации, – сказал я. – Вот вы ею и стали.
Портрет мамы стоял на столе в моей комнате. Со стены смотрел осторожный олень. Я лежал в одежде на кровати, заложив руки за голову, и глядел в потолок.
– Это была святая женщина… – тихо сказал я. – Она растила меня одна… Денег не было… Столько трудностей выпало на ее долю… Как она справилась со всем этим?
Ни ответа, ни какого-либо признания ее заслуг я в ответ не услышал. Поэтому я приподнялся на локтях и осторожно заглянул под кровать. Там на четвереньках возился заключенный в полосатой робе – он мыл полы, и видна была только его полосатая задница.
– Вы меня слушаете? – спросил я.
Доктор Циммерманн вылез из-под кровати, прополоскал тряпку в ведре с водой, выжал и продолжил мыть пол. Собирается ли он отвечать мне?
– А как вы оказались в лесу? – спросил он, оттирая пятно.
– В лесу? – спросил я. – В каком лесу?
– В лесу, – повторил доктор. – Как вы в нем оказались?
Я не понял, о чем он спрашивает, и снова лег на кровать. Вспомнилось мокрое ночное шоссе. Слышалось взволнованное дыхание ребенка. Панически колотилось его сердце. Я стоял на обочине – испуганный пятилетний мальчик. Вдали по шоссе удалялись красные огоньки машины. Они скрылись за поворотом, и теперь вокруг были только шорохи мокрого ночного леса.
Я сидел на кровати, втянув голову в плечи, сцепив руки. Доктор Циммерманн стоял передо мной на коленях с тряпкой в руках. С тряпки стекала вода, но он не обращал на это внимания – он смотрел на меня, ожидая ответа на свой вопрос. Теперь на меня в ожидании ответа смотрели со всех сторон – мама с портрета, доктор Циммерманн и олень с коврика.
– Я не помню, как там оказался…
– Вы говорили, что вас там оставила мама, – сказал доктор Циммерманн.
– Нет… – сказал я. – Даже если я действительно говорил так… Я не могу быть в этом уверен. Я просто не помню… Ночью, в лесу?.. Нет, она не могла оставить меня там.