Двадцать с лишним погибших повторяли мне эти слова день и ночь, в том числе две годовалые девочки, которые и говорить еще вряд ли умели, а уж тем более не могли о чем‐то таком предупреждать.
За двенадцать месяцев, прошедших после моего возвращения из города, названного мной Руаном, мы сильно сблизились – Берта и я. Ее мотивы я не совсем понимал, зато чуть лучше понимал свои собственные. Чем она занималась, с кем встречалась и проводила время, с кем спала, если с кем‐то спала, – а скорее всего, да, – это меня уже давно перестало касаться, и я никогда не рискнул бы спросить ее о таких вещах. Берта тоже знала – и очень давно знала, – что я не могу рассказать ей о той части своей жизни, которая проходила втайне от нее и вдали от нее, не могу, даже если бы хотел. А сколько это продолжалось в общей сложности, лучше не подсчитывать. Я догадывался, что все попытки как‐то устроить свою личную жизнь заканчивались у Берты не слишком удачно или просто плохо. Возможно, временами что‐то и получалось, и даже наверняка получалось, но ни прочными, ни длительными такие отношения никогда не становились.
Когда я вернулся из Руана, нам обоим исполнилось по сорок шесть лет, после Кантабрии – по сорок семь, мне в августе, ей в сентябре. В юности она любила меня бесхитростно и самозабвенно, как часто любят в юности, а еще – целеустремленно и осознанно, а еще – упрямо. В том полудетском возрасте Берта с полудетской же беспечностью решила, что именно со мной разделит всю свою жизнь, а такие ранние решения, выношенные и ласкающие душу, очень трудно потом перечеркнуть – что‐то от той наивной беспечности в каждом из нас сохраняется до старости, у кого в большей степени, у кого в меньшей, но непременно сохраняется. Даже у Тупры я замечал какие‐то ребяческие черты, столь же прилипчивые, как доверчивость в случае Марии Вианы, по ее словам.
Возможно, Берта пришла к выводу, что, кроме меня, у нее никого нет. Но по‐моему, с таким выводом поспешила, если действительно к нему пришла: она еще вполне могла начать новую жизнь, ведь под конец двадцатого века выглядела молодо и, на мой взгляд, по‐прежнему привлекательно, а значит, и на взгляд других тоже, поскольку я в своих оценках был вполне среднестатистическим мужчиной. Однако то, что она сблизилась со мной, не значило, что в ее истории не могли открыться новые главы, в этом я не обманывался и потому считал себя при ней человеком временным.
А что касается меня… После возвращения в 1994 году я слишком долго жил словно в оцепенении, погрузившись в тяжелые воспоминания и тоскуя по активной работе, от которой был отлучен. Я озлобился из‐за того, что меня признали перегоревшим и негодным к службе. Встреча с Тупрой в День волхвов помогла мне вернуться к жизни, и я, вопреки недобрым предчувствиям, ухватился за этот шанс, сперва, правда, немного поломавшись. Провал был сокрушительным, но это не расхолодило меня, а скорее научило вести себя, сообразуясь с реальностью.
С сентября 1997‐го я снова служил в посольстве, теперь уже по‐настоящему – увлекся своей работой и без особого труда завел себе друзей, чем прежде пренебрегал, поскольку моей задачей чаще всего было установление дружеских отношений с самыми неподходящими типами и самой разношерстной публикой – с врагами, подлежащими ликвидации. И вот, вернувшись в Мадрид, я обнаружил, что Берта Исла, моя школьная любовь, с которой я познакомился тридцать лет назад и которую можно было назвать перемежающейся лихорадкой всей моей жизни, не отвернулась от меня, не бросила окончательно и даже обитала поблизости, в нашей прежней общей квартире. Берта была умной, привлекательной, обладала чувством юмора, а главное – почти не утратила прежней веселости, которой так недоставало мне самому. Мог ли я желать большего, если дверь к ней всегда была приоткрыта?