Судья был в уважаемом возрасте, здоровье у него пошатнулось, так что в ресторан «Влтава» на улице Толбухина, где он прежде регулярно, по субботам и воскресеньям, сиживал с коллегами и адвокатами, захаживал намного реже. Все свободное время он использовал, чтобы с младшей дочерью, зятем и их детьми проводить в летнем доме в селе Бабе на Космае. Готовился к пенсии и все меньше интересовался тем, что творится вокруг.
Это был – как доносили Светику – один из тех старых, опытных судей, которые слушаются. Некогда, в плену или во время ссоры с русскими в девятьсот сорок седьмом, он совершил поступок, который партия и полиция расценили как нелояльный. И похоже, именно тогда он принял узы послушника, от которых так и не смог избавиться. Только пятнадцать лет тому назад он вступил в партию, которую в своей жизни, как знали его ближайшие приятели, он воспринимал как твердое чужеродное тело, свинцовая тяжесть которого давит и жмет его время от времени возникающими воспоминаниями о былом якобы грехе. Она годами держит его в окружном суде на коротком поводке, особенно с того момента, когда стал его председателем, превратившись в ретранслятора приказов центрального комитета. А в последние два десятилетия его судейская личность просто деградировала.
Он родился в семье старых юристов, в которой еще дедушка был судьей белградского апелляционного суда. Он в мельчайших деталях помнил процессы тридцатилетней давности, достаточно много знал и о довоенных, и даже о тех, что проходили в девятнадцатом веке. Обладая такими знаниями, опираясь на рутинный опыт, с уголовными делами он справлялся на удивление хорошо. Понятно, что годы, знания и опыт заставляли его разбираться с все более сложными случаями. А участие в таких процессах, особенно в должности председателя суда, вынуждало его демонстрировать только жалобный испуг, если не сказать хуже, и печальное отсутствие характера.
Даже по достижении серьезного возраста и близящегося ухода на пенсию, вместо того чтобы, как ожидалось, если не почувствовать себя свободным, то, по крайней мере, перестать панически бояться, Драгиша Маркович воспитал в себе настоящую, ничуть не уступающую радарам чувствительность, фиксирующую малейшие опасные вибрации. И, потея от пронизывающего страха, был в состоянии вывалить беспорядочную груду самой разнообразной и бессмысленной партийной фразеологии. Если не очень переживал, то довольствовался Марксом и марксизмом; если же страх был велик, то бесконтрольно молол языком о решениях того или иного партийного съезда, обильно приправляя свою речь цитатами
– Мы, работники социалистического правосудия, – сказал он, – на самом деле не можем, как нам недавно рекомендовал товарищ Тито, вечно придерживаться закона как пьяный забора.
В канцелярии Радована, не высказываясь о нем как о юристе – хотя привычно говорили: «Он хороший человек!» – очень любили работать с ним в суде. Драгиша был для них
Однако большинство прокурорских и адвокатов, признавая абстрактные знания судьи, не ценили его. Они рассматривали его как добряка, который не ориентируется в тонкостях, что, в общем-то, было не совсем точно, они, как правило, не стеснялись лично оскорблять и старались избегать общения, моля бога не допускать никаких официальных контактов с ним. Потому что, по их мнению, в сложных процессах Драгиша Митрович мог выглядеть хуже какого-нибудь неграмотного, упертого партизана, спустившегося с гор, который тридцать лет после победы все еще сражается с четниками и смысл своей жизни видит только в защите системы.
Также было известно, что Драгиша любит футбол и болеет за клуб «Црвена звезда», любит пропустить стаканчик и быстро напивается, обожает глупые анекдоты и от души хохочет над ними, обожает «Тоску», которую прослушал раз тридцать, и плакал на каждом спектакле. Знали и то, что как человек он искренно мечтал благожелательно относиться ко всем, что и делал на самом деле, но только до тех пор, пока ему не прикажут или пока сам не почует опасность, и тут же поведение его изменялось. И тогда своим добродушным, слегка в нос, баритоном, говорил: «Ну, ей-богу, думать надо было, что творишь!»
И отстегивал тебе такой срок, что у тебя волосы на голове дыбом вставали. При этом он в частном порядке мог и пожалеть осужденного и даже опечалиться его судьбой, словно он никогда в жизни не видел его, даже мимоходом на улице.