Отец говорил: „Вот и хочется мне все это передать. Веяло от них чем-то новгородским — иконой, фреской. Все на новгородский лад — красный фон, лица красные, почти одного цвета с красными стенами — так их и надо писать, как на Николае Чудотворце — бликовать. А вот самовар четырехведерный сиять должен. Главная закуска — раки. Там и водки можно выпить „с устатку…““ Он говорит, а я ему в это время позирую: надев русскую рубаху, в одном случае с чайником, в другом — заснув у стола, я изображал половых. Позировал ему еще В. А. Кастальский для старика извозчика. Портретное сходство, конечно, весьма приблизительное, так как отец старался верно передать образ „лихача“, его манеру держать газету, его руки, бороду.
Он остался очень доволен своей работой: „А ведь, по-моему, картина вышла! Цвет есть, иконность и характеристика извозчиков получились. Ай да молодец твой отец!“ — заразительно смеясь, он шутя хвалил себя, и я невольно присоединился к его веселью».
…Осень в Питере никогда не бывает светлой. Юлия Евстафьевна проводила детей в училище. Горничную отправила в магазин, взглянула в большое зеркало и осталась собой недовольна: бледна, худа, только волосы еще пышные. Захотелось перечитать старые письма. Открыла секретер и достала пачку.
Вот они, небольшие, в клетку, в линейку гладкие листочки, исписанные его четким убористым почерком. Конверты маленькие, но вместительные, в некоторых по 15–20 листочков.
1901 год. Он приехал тогда на каникулы: белокурые волосы, румянец смущения, серьезный, внимательный взгляд…
«Дорогая Юлия Евстафьевна! Простите за дерзкую мысль писать к Вам. Я не могу — третий день мысль о Вас меня преследует: ни в дороге, ни здесь я ни на минуту не отрывался от Вас… Мне все кажется, что это был сон — далекий, чудный, но за который я бы отдал все, чтобы он только повторился. Что Вы делаете, дорогая Юлия Евстафьевна?.. Боюсь потерять Вас — ведь я решительно ничем не заслужил Вашего ко мне расположения…»
Как он смущался и робел! Время тогда они отсчитывали не часами и сутками, а письмами и открытками.
«…Я верю в Вас больше, чем в себя, и письмо Ваше обрадовало меня и успокоило… пусть будет то, что должно быть, и сомнения пусть не будут иметь здесь места — они всюду все отравляют».
«…Теперь я, кажется, переживаю самое лучшее время в своей жизни — столько хорошего кругом, столько хороших надежд на будущее и столько чудных воспоминаний!»
«…Вот я сейчас смотрю на твою карточку и опять вижу твои глаза с огоньком и такую тихую,
«…И чем больше я тебя вспоминаю, тем больше тебя люблю, и мне все кажется, что я недостаточно с тобой был внимательным и мало окружал тебя своей заботливостью. Прости меня, но мне так бы хотелось сделать для тебя все, что ты ни захочешь… Буду около тебя стоять и ждать приказаний от своей повелительницы».
Как неуверен он был в себе, как хотел возвысить ее и обвинить себя в пустяковых размолвках! Был он тогда истинный рыцарь, а она чувствовала себя дамой сердца, королевой. Неуверенность в себе была побеждена. Ему, молодому мужчине, художнику, так была нужна чья-то вера в него — она напитала его своей верой. И всегда он в размолвках признавал свою вину.
«Как часто я был не прав, и ты прощала меня, а я этого часто не заслуживал. Из-за пустого каприза, из-за того, чтобы не дать тебе верха в споре…»
«Я не могу быть долго один — я себя ненавижу… Вот почему мне так больно слышать каждый раз, когда ты называешь меня хорошим… Успокоила бы меня твоя улыбка от всех копаний в душе, от меня самого бы отвлекла».
Трудно ей стало, когда умер мальчик Игорь, она долго не находила точки опоры. А Боря?..
Он был внимателен, но работа стала ее соперницей. Она уговаривала не ехать на этюды — он ехал. Она просила вдвоем посидеть дома — он звал гостей. Говорил, что ему лучше работается в их окружении, что ему нужен разговор. После ее упреков он опять чувствовал себя виноватым, просил прощения.
Письма его всегда подробные, милые, «улыбчивые». Часто рисовал веселые сценки. Вот в академии: студент бежит за «натурой», у той только «пятки сверкают», она показывает ему растопыренные пальцы, а сзади академическое начальство удерживает студента за фалды. Любил себя изображать: то на коньках летит по льду, то в огромных валенках примерзает к земле, делая этюд с натуры на тридцатиградусном морозе…
Ревновала ли она мужа? Трудно сказать, скорее в последнее время, когда его стали привлекать «красавицы», «купчихи», причем не реальные женщины, например актриса Шевченко, а опять же сотворенный им самим тип женщины, его Музы.
Юлия Евстафьевна поднялась, вздохнула. В раздумье снова вложила письма в шкатулку. А потом приоткрыла полотно, закрывавшее «Красавицу», — и улыбнулась.
Улыбка не сходила с ее лица ни тогда, когда надевала шляпку перед зеркалом, ни когда ждала трамвая на людном шумном перекрестке, ни когда подходил к перрону московский поезд, в котором возвращался ее муж.