— Ты понимаешь, как странно: здесь, в заточении, в болезни, как никогда, я чувствую жизнь, она просится, я хочу ее выразить так, как не хотел этого, когда был здоров… Я смотрел через окно на Фонтанку. Баржа плывет. Дворник машет. Разносчик газеты тащит. Барышню ждет кавалер. Это мгновения… И в то же время это моменты вечности… Разве быт — не проявление вечного? Я вспоминаю Брейгеля, малых голландцев. Ты помнишь их внимание к так называемым мелочам, к быту… Их картины столь содержательны, что зритель поддается их очарованию… Но главное — сейчас у меня такое обострение памяти, точно помню не только то, что было со мной, но, кажется, и с моими далекими предками. Вижу сны от Рюрика до Петра I… Происходит что-то необычайное. Ты меня понимаешь?
Жена кивнула:
— Понимаю, милый.
— Я хочу попробовать изобразить народную жизнь, как помню сам, как знал ее мой отец, дед, и так же «разговорно», как у Брейгеля…
— И, конечно, будешь находить радостные мотивы?
— Еще бы! Брать пример с Курбе, писать похороны — это не для меня. Весеннее небо, Масленица, тройка лошадей да солнышко всемогущее, моя отрада. — Он с нежностью смотрел на жену: — Если бы я был здоров, красив и силен, как Курбе, может быть, меня бы увлекали темные краски и похороны. Но увы! — этого нет… Я давно во сне это вижу: мчится тройка на первом плане, на втором — в ряд ларьки, трактиры, карусели, театр народный. А дальше — березы в кружевном инее, похожие на облака. И главное — небо, малиновый закат русской зимы и чуть-чуть зеленый край. Как ты думаешь, мог бы я сделать это к осенней выставке «мирискусников»?
— Тсс… — жена подала знак, означавший: тише, кажется, сюда идут.
Легкой походкой вошел хирург и остановился посередине комнаты. Мгновенным взглядом он оценил порозовевшее лицо больного.
— Вот видите, Борис Михайлович, что значит покой. Еще неделя-другая — и у вас появятся силы, вы сможете, вероятно, даже работать.
Когда врач ушел, Юлия Евстафьевна аккуратно прикрыла дверь, и озабоченное лицо ее приняло выражение неловкости и замешательства: «Как же быть? Как теперь объяснить все этому милому доктору?»
Кустодиев засмеялся:
— Ты завтра пойдешь и все ему объяснишь без утайки. Врач знает, что половину болезней лечит сам больной. Вот я и лечусь… работой. Глядишь, я скоро и кисть смогу в руках держать! А пока… Ну-ка дай мне альбом, поставь его вертикально. Карандаш… Так… — приговаривал он, приспосабливаясь рисовать лежа. — Надо записать сегодняшние композиции. Все это потом пригодится. Они у меня на очереди стоят. Так и толпятся… И «Масленица» не выходит из головы. Уже пять композиций перепробовал… Хочу главное передать — движение, неразбериху русской жизни. То вот себя в санях рисую, то купца рядом с испуганной девицей, то горизонтальную композицию, то вертикальную…
На другой день он легко скользил карандашом по бумаге и говорил торопливо, делясь с женой своими мыслями:
— Мы, русские, пренебрегаем своим, родным, у нас у всех есть какое-то глубоко обидное свойство стыдиться своей «одежды» в широком смысле этого слова. Хочется нам обязательно пиджачок с чужого плеча надеть. Мы отворачиваемся от того, что вокруг происходит. — Он помолчал, хитро подмигнул и добавил: — Между прочим, доктор уже все знает. На днях он разрешит принести сюда мольберт, краски, и я начну свою «Масленицу», сидя в кресле-каталке…
…На выставке общества «Мир искусства» осенью 1916 года появилось большое полотно под названием «Масленица».
— Говорят, Репин высоко о ней отозвался, — слышалось в одной группе посетителей.
— Снова эти варварские краски! — возмущались другие.
— Ай-яй-яй, какая Масленица! Вот назло вам всем, горюнам да нытикам, настоящий праздник! А то мы все стонем да плачем.
Среди публики, в основном завсегдатаев выставки, был один, очевидно, новичок. Он смотрел прежде всего на подписи и лишь мельком на картины. Только возле одной, которую, по всей вероятности, он и искал, остановился, сложив маленькие руки за спиной. Отошел на шаг, другой…
Блестит на солнце искрящийся снег. Тяжелый иней беззвучно падает с берез. Скрипит под санками сухой пушистый снег. Вот пробежал мальчонка — следы от валенок наполнены голубовато-синим. «Повороти!» — кричит лихач в высокой шапке с красным околышем. Звенят бубенчики под расписными дугами. Мальчишки на санках мчатся под гору. А галки, галки! Радуются шумному городу, играющему на снегу солнцу, расцвеченным от зеленого до малинового небесам… «Масленица»!
Посетитель долго стоял у этой картины. Его подвижное лицо непрестанно менялось. Он даже хмыкал, словно решая какую-то трудную загадку.
Это был доктор Стуккей. Он думал о больном, который из-за паралича нижней части тела был обречен на дни, недели, годы неподвижности, на полное отсутствие впечатлений. И вдруг такая звонкая красочность, такое жизнелюбие, такой заразительный праздник. «Откуда? — думал Стуккей, морща лоб. — Откуда это?»