Вышло так, что даже когда решился назойливый проклятый финансовый вопрос, и он заткнул зияющую дыру семейного бюджета мятыми зелеными бумажкам, то не так и много чего изменилось. Он как пропадал целыми днями, так и продолжил пропадать, возвращаясь только переночевать, да и то часто отсыпался днем, ни с кем не сталкиваясь, а на ночь уходил. Если карманы не пусты, то быстро, ох уж как быстро перестаешь быть одиноким, раззнакомишься, найдутся собеседники, готовые подхватить какие угодно темы, собутыльники, разбирающиеся как в марках вина, так и не брезгающие пить с горла медицинский спирт, помощники в выборе блюд и закусок, слушатели любого твоего пьяного бреда. Елена, жена, молча забирала из-под тарелок, ботинок, банок, пачек сигарет привезенные после очередного перегона денежки, ни спасибо, ни просьбы добавить, молча все. Каждый раз, когда он вынимал из карманов и выкладывал на стол эти бумажки, его так качало из стороны в сторону, что он во избежание чего, чтобы не заштромило вмиг с ним и всю квартиру и не несло абы куда кровно заработанные, обязательно подпирал их сверху. Подпирал, подпирал, а не придавливал, мир-то вверх тормашками был или намеревался сию же секунду опрокинуться. Никогда он больше не являлся сразу после приезда, с пылу с жару после погони. Шел со всей гурьбой водил отмечать. Сначала он за ними плелся, отнекиваясь, а потом уже первый бежал. За своим наркозом и амнезией. Пил, ел, угощал всех, танцевал то гопак, то яблочко, успевая на лету, в прыжке – «пей-до-дна, пей-до-дна!», – поражал своей ловкостью. К нему подсаживались на коленки, проводили бархатными пальчиками по его щеке, вороша трехдевную щетину алыми коготками, но он был здесь не для утех, у него дома ведь есть, дома ведь ждет – не дождется та, именно та самая, которую до гробовой доски, в горе и в радости… А она как-то ему: «Ты пьян, от тебя несет… и не только водкой, а еще и бабами, шлюхами!» – «Я? Я ни-ни. Я твой. Твой, – и в оголенную грудь, стянув рубашку, балансируя, шатаясь над кроватью, – Я тебе предан, моя Дездемона, моя Дульсинеичка….» – и он потянулся к ее губкам, щечкам, женушки своей грозной, ревнивой и ненаглядной. А она тут же свой норов выказала, обнажила свои корни, не надо и никаких разысканий родословного древа, и так понятно, что эта смуглость ее, горделивый профиль, за которые и остановился на ней, восточного, горского происхождения, хоть и за девичьей ее фамилией, слишком-преслишком русской, более того провиложско-среднерусской, скрыто все это было, прорычала: «Не тронь меня. Не прикасайся ко мне больше! Иначе… Слышишь? Иначе, как отрубишься, я пойду на кухню возьму нож и тебя… на диван пшел, на диван!» Он вылупился, руки все еще мельтешили, сами собой произвольно двигались, запутавшись в рукавах, помигал, помигал и отступил. С того дня он стал спать на диване.
IX
Мальчишечий голос, треснувший, задыхающийся, что произнес нелепость, что так точно все осветила, словно вспышка, Ревницкий слышать не мог, потому что был в дороге, как всегда. Ему подробно через несколько дней все рассказывала жена, с которой они от переживаний, наблюдая горе у друзей и соседей, на какое-то время помирились. Елена призналась ему, что она так хотела тогда же взять за руку мальчика и увести куда-то, а там начать длинный разговор, начать объяснять ему все. Ему и себе. Но струсила. Парень ничего не понимал, казалось, бредил, но в этом его выкрике было столько резона, что Ревницкому, слушая, тогда подумалось, не понимает ли он все яснее других? Его успокоили, начали буквально убаюкивать, словно малыша, не давать больше говорить, а, возможно, за этими первыми путанными, недоговоренными словами потянулись бы другие, уже более точные и правильные, а те освободили бы проход лежащим на глубине совсем уже беспощадным и жестоким тирадам. И все это запустилось бы из-за несуразного, возможно, произнесенного по ошибке: «Зачем? Зачем он умер?» Именно жена и внушила Ревницкому, что нужно поговорить с Юрой, объяснить ему, растолковать по-мужски все. И Ревницкий поддержал ее, согласился, что так и надо сделать.