Сам, обняв, тащил клеть. В клети таращился, вцепившись когтями в решётку, взъерошенный краснохвостый попугай. Иван купил его у османских торговцев – и тут же дал ему прозванье Клювак.
В сенцах нового, с недокрытой крышей, куреня грохнул клеть на пол; попугай, размахивая крыльями, потешно завопил. Не стесняясь товарищей, поцеловал Фроську в губы и, в зад подтолкнув, велел накрывать.
Сквозняки гоняли по горнице стружку и камышовый сор.
Уже стоял свежевыструганный стол, и при нём – чудесно пахнущие древесной свежестью лавки.
На стене красовался персидский ковёр, увешенный оружьем.
Фрося упросила Чертка повесить в горнице венецианское зеркальце. Каждый казак, входя, заглянул туда, как в шкатулку.
Явились следом молчаливый Якушка, носивший теперь материнское прозванье Говорухин, на правах Фроськиного брата – Митроня Вяткин, и его товарищ Фролка Минаев.
…скоро уж загудел разговор, зазвенело чарками застолье.
Ели варёную стерлядь с огромного подноса.
…к Фросе, расслышал Степан спустя час, тоже явились гостьи. Вели в сенях свои бабьи разговоры, пили кофий, закусывали селёдкой.
– И сюдой тащи селёдки, Фроська! – кричал Иван, подмигивая Кривому. – Съядите всю!..
…и минуты не прошло, как жена, потупив глаза, явилась с блюдом, а на нём – жирными кусками порубленная сельдь.
Едва вернулась в сенцы – тут же раздался Фроськин грудной, как бы взмывающий смех: прежде она никогда так смело не заливалась.
Иван косил бровью, довольный:
– Ух, зажерёбная…
Во хмелю и бессонье Иван совсем отуречился: стал горбоносый, глазастый, сверкал белками, походил на мать.
Пил жадно. Не мог подолгу усидеть на месте. То и дело ходил до хвостатой птицы в клети. Всякий раз, видя приближающегося вразвалку Ивана, Клювак торопливо перебирался к нему навстречу по прутьям и позволял себя гладить по круглой головке. Вдруг отстранившись, прихватывал Иванов палец кривым клювом.
Иван хохотал:
– Ноготь! Ноготь сколупнёшь, басурман!.. Глянь, до кровяки закусывает!..
Серёга Кривой, высокий и длиннорукий, сняв со стены, разглядывал кончар – трёхгранный длинный клинок. Иван купил у запорожцев, которые, в свою очередь, раздуванили ляхов.
– Гусары ляшские, – пояснял Иван, не вытаскивая палец из попугаева клюва, – с кончаром горазды управляться… Тяжёлый, панцирь пробиват… С коня ж – им недобитых докалывают.
– Длинней татарской сабли… – примерялся Кривой. – …на полвершка.
– Лях любит лёгкую саблю, – рассказывал Будан. – Ляхи казацкую прямую рубку не держат. Потому казаки – и наши, и хохлачи – выбирают сабли тяжелей. Тяжёлая бьёт надёжнее, лёгкая бьёт ловче. Ляхи добрые рубаки, да у них сабля, выходит, для одной заботы – настругать поболе и поскорей, а кончар для другой – пробить наскрозь.
Фролка Минаев, раскрыв глаза, слушал и, еле шевеля языком, разгонял по рту недожёванную стерлядь. К губе его налипла петрушка.
Кривой вернул в ножны кончар, повесил на стену.
Снял деревянный, покрытый костяными накладками, с расписанным изогнутым прикладом арбалет – казаки называли его «самострелом». Долго вертел, прилаживался, целил, минуя иконы, то в оконце, то в печь.
Следом снял со стены килич – турецкую саблю. Бережно вынул из ножен. Клинок был расписан – должно быть, словами Корана.
– Алла! Алла! – распушив крыла, вдруг закричал попугай.
Ловко забрался на самый верх клети и, повиснув вниз головой, стал раскачиваться, продолжая вопить:
– Алла! Алла!
Казаки на все голоса, дружно, захохотали так громко, что с крыши посыпался камыш им на головы. Кривой тёр глаза кулаком, снова заливаясь на каждый новый попугаев крик. Будан и вовсе мычал от смеха.
– Он у тебя обрезан! Обрезанного продали! – почти кричал Черноярец, пуча глаза. – Сведи его к нашему Куприяну! Пущай покрестит!..
Фролка Минаев визжал от восторга.
Каза́чки в сенцах тоже смеялись – бог их ведает, чему.
…в бабьем смехе Степан различил знакомый голос. Как иглой, кольнуло в самое сердце.
…шагнув мимо венецианского зеркальца, где мелькнуло его прямое, раскрасневшееся лицо, Степан выглянул в сенцы.
Той, что примнилась, не было – лишь Фроська да две молодые казачки.
«Не почудилось мне!» – был уверен.
Выскочил, будто с подгорающей спиною, на балясник.
Устинья спускалась по лестнице.
С база доносился Матрёнин голос: ругалась с Мевлюдом.
– Постой-ка! – велел Степан, но Устинья как не слышала. – Стой же, – повторил с угрозой.
Дробно скатившись с последних ступенек, Устинья вывернула за угол куреня, чтоб оказаться невидимой из окошек старого разинского дома.
Степан, охмелевший, заторопился следом.
…столкнулся с ней лицом к лицу.
Устинья стояла спиной к плетню меж стеной куреня и новым ледником. Дышала тяжело. Смотрела в глаза.
– Ты пошто здесь?.. – проглотив матерное слово, шёпотом спросил Степан, оглядывая Устинью с ног до головы.
Она была одета в кубелёк – ярко-розовый кафтан с короткими, до локтей, рукавами. Из-под них были выпущены широкие рукава рубахи. На поясе – татаур, шитый пояс. На голове ж – не повойник, а украшенный жемчугом челоух; такие носили только незамужние казачки.
– Ты, никак, в девках опять? – спросил, теряя дыханье, Степан.