Проснувшись, махом сел на лавке, глядя на Ивана очумелыми со сна глазами. Тот, хоть и расслышал пробужденье брата, подниматься не желал.
Одевался, нетерпеливо поглядывая в оконце: заскучал по Черкасску.
Во дворе взялся помогать Мевлюду править плетень, да скоро бросил – и, не сказавшись, пошёл вдоль протоки к базару.
На мостках в окруженье казаков стоял Аляной, в потеху ругаясь:
– Бог с тобой, я ж на промыслах был… Не ходил я с Корниловой станицей!.. Сома взял – в два раза боле каюка! Шляхтич, а не сом! Тащил меня – почитай до Азова, зверина! Три раза в него стрелил. Вынес на татарску заставу, молю: «Тпру-у! Разворачивай!». Хлещу по хребту… А Валуйки – какое? Не был. Те кто сказал-то? Трифон? Так и Трифон со мной рыбалил, путает всех…
…побродив меж базарных рядов, Степан уселся неподалёку от ногайских торговцев, вслушиваясь.
Пахло кобыльим молоком. Ногаи торговали тулупами, овечьими полушубками. У отца был такой тулуп, а у Матрёны – полушубок.
В трудные годы, знал Степан, ногаи привозили на базар малолетних своих чад на продажу, а случалось, и жён.
У Пахома Олексеева жена была ногайкой, звали её Бийке, и дети их родились – раскосыми.
Ногайской речи Олексеевы чада не ведали, однако ж называла их мать на свой ногайский лад, а отец – крестильными именами, и каждый казачок отзывался на два прозвища.
Пахом был толстоногий, молчаливый, мордатый – и всё потомство его сызмальства выглядело низкозадо, толстоного.
Степан прошёл мимо их куреня. Олексеевы казачата споймали журавля-подранка и уродовали его не без затейливости. Птица всё никак не подыхала. Притащили кота, чтоб он домучил журавку, но тот на людях расправы чинить не желал, и сидел в грязной траве, поводя толстым хвостом. У Олексеевых и кот был жироватый.
Дон будто замедлял ток свой в ожидании скорых холодов. Казалось, что и рыба там пристылая. Вода мелко рябила, будто её солили.
Выставив ладонь, Степан смотрел: снежистая морось сыплет уже – или ещё дождик.
Руки его – слепленные из мозолей и подсохших порезов, в подживших нарывах, – обратились в казачьи. Пальцы, как у всех казаков, крючились, привыкнув держать разом узду, нагайку, лук.
Неспелое яблоко Степан мог сжать так, что оно стружкой ползло меж пальцев, а в ладони оставались зёрна в талой мокрети.
Ещё совсем недавно Матрёна дула своему Якушке в ладошки:
– Ручки белыя, побелейте ещё годочек, скоро клешнями обратитеся, и всё – вырос казачок, не возвернётся.
На майдане, как и загадывал, Степан встретил деда Лариона. Тот стоял у дверей часовни, будто забыв: уходит он, или только пришёл.
…долго спускался по ступенькам. Степан решился пособить. Оттолкнув бережливую руку Степана, Ларион развернулся к часовенке, увесисто перекрестился и легко поклонился глубоким земным поклоном. Разогнулся – уже с кряхтеньем.
Мимо, пока не приметил дед, склонив голову, прошелестела юбками совсем молодая казачка. Степан видал её прежде, но на холодке она впервые показалась пригожей до дивности.
Дед крепко ткнул свой посох и сделал тяжёлый шаг.
– Дед Ларион, скажи мне за сечевиков, – попросил Степан без лишних присловий.
Старый Черноярец и бровью не повёл, что расслышал обращённые к нему слова.
Пошли молча бок о бок.
Миновав майданную площадь, вышли к первому куреню начинавшейся улочки – и здесь наконец дед изрёк:
– Наши сечевики – православные браты, пребывающие в униатском да шляхетском плену литвинском.
– А как же так, дедко: православные браты – да грабят и губят донцев?.. – сказал, заглядывая в смурое дедово лицо, Степан.
Дед остановился.
Встречные казаки, кто молча, кто здороваясь с дедом, кто кланяясь ему, обходили их.
Ларион супил брови, будто сердясь, что никого не узнаёт.
– …когда Азов имали, средь азовских людей – премного сечевиков было, кои у магометян прижились, побасурманившись, – вспомнил дед. – Донцев – три тумы лишь. Тех сразу порубали. А хохлачей, скажу, – сотня и боле. Их сами хохлачи и побили, рассудив…
Дед побрёл дальше, на слух, как слепой, проверяя посохом, нет ли по пути разъезженной колеи, лужи. С присвистом дышал носом.
– В сём июле-месяце запорожские хохлачи на Хопре семь городков разграбили, и всех сгубили, – как бы сам для себя вспоминал дед.
Остановился – и вгляделся в ближайший курень.
На курене казак в полутьме перекладывал крышу. Снизу казачка подавала камыш.