Стан как стан: между тополями просторный двор, на нем аккуратно самоходные комбайны выстроились, ожидая страды; под огромным длинным навесом тоже полно всякой техники, которой мы и названий не знаем. А дальше, по дороге в ложбину, весь в кипении цвета белеет сад. Тихий, полный солнца, и пчела где-то в лепестках чуть слышно гудит…
— Кирилл, где это мы очутились?
— В самом деле, где?
Не снится ли нам пчелиный виолончелевый этот гул и солнцем залитое праздничное это цветение, такое тихое, что и лепесток не упадет? И нигде никого. Лишь ласточки мелькают, прошивают подворье туда и сюда, где-то у них гнезда под навесом, и под крышей хаты, видимо, тоже… Хата куда больше той, что когда-то стояла на этом месте и приветливо впускала нас, когда мы, утопая в снегу, со звездой приходили на рассвете сюда щедровать… Только окнами и эта стоит к слободе, к солнцу, а вдоль побеленной стены к самому краю хаты тянется цветник, целое лето тут пламенеют розы — красные, точно жар, «Майор Гагарин» и ни с чем не сравнимые желто-золотистые, цвета солнца, с целой гаммой оттенков «Глория Дэй»…
Из глубины сада, из того сияющего цветения, пригибаясь под ветками, медленно приближается разлапистая фигура в теплой, несмотря на жару, фуфайке, с берданкой через плечо, какой-то нелепой среди этого цветущего сада, среди безлюдия и тишины, где одни только пчелы жужжат… Что же это за страж такой мрачный, что издали, недоверчиво, цепко приглядываясь к нам, то и дело стряхивая на себя берданкой лепестковый цвет, пробирается в нашу сторону согбенно, с лицом эллинского сатира, в котором, однако, угадывается нечто нам знакомое?
Да это же Мина Омелькович! Ссохся, сжался, но даже не поседел, стал серо-бурый какой-то…
— Я вас из сада давно заметил, по нарочно притаился: ну-ка, думаю, что они будут делать? — говорит он, когда мы уже сидим все втроем в тени на веранде, — На свадьбе гуляли? Знаю, знаю. Ялосоветка сына женит, только меня позвать забыла… Когда старший братан твой, бросил взгляд Мина Омелькович на Заболотного, — дочку отдавал за агронома, так все-таки догадались Мину позвать, а эти молодожены… Да я и не пошел бы. Во-первых, не на кого пост бросить, хоть оно, известное дело, комбайн никто не украдет. А главное… Больно насмешливый у тебя племянник, Кирилл, в «Перец» бы ему писать. Правда, ты и сам такой же, все вы, Заболотные, отродясь насмешники… — И вдруг из-под ощетинившихся серо-бурых бровей не по-стариковски острый взгляд на Заболотного. — Неужели и вправду ты больше десятка чужих языков знаешь?
— Не считал. Может быть, и знаю.
— Ну-ка, поговори со мной на каком-нибудь, — оживился Мина. — На самом непонятном языке заговори! Так, чтобы я ничего не понял!
Заболотный, улыбнувшись, заговорил. Две-три фразы было сказано на бенгали или, может, хинди.
Мина выслушал внимательно, оценивающе.
— Ала-бала, а все-таки язык… До чего-то докумекаться можно… «Руси хинди, бхай, бхай…» А мне, вишь, не пришлось учиться. Уже взрослым обратился было к Андрею Галактионовичу: «Научите меня высшей математике!» А он: «На что тебе высшая, когда ты и в низшей ничего не петраешь…» Наотрез отказался Галактионович тогда со мной возиться, невзлюбил он меня, не знаю и за что… «Апостол разрушительства» и всякое такое… А какой из меня апостол?
— Однако в трудную минуту именно Андрей Галактионович дал селькору Око спрятаться у нас на «Камчатке», от гнева толпы оградил, помните? Когда взбунтовавшиеся женщины за вами гнались? — улыбнулся Заболотный. — Если бы не учитель, ох, задали бы вам нахлобучку, так чуб и трещал бы.
— Чуб — мало сказать… Растерзали бы насмерть, — уточнил Мина Омелькович. — Летели ж целым табуном, как ведьмы разъяренные…
Навсегда врезалась в память нам сцена, когда учитель, преградив дорогу разъяренным женщинам, стал, распявшись, у двери: «В классе никого нет, только дети!» А Мина в это время трясся под задней партой со связкой ключей в руке. После этого мы даже упрекали учителя: вы нас правде учите, а сами ведь неправду сказали? «Сказал, дети, взял на себя грех, зато человек жив».
— В тот день Андрей Галактионович, может, и жизнь мне сберег, рассуждает Мина. — Зато позже, когда мы с ним за колючей проволокой очутились, не раз и я его выручал. Макуху или свеклу сырую если где раздобуду, то все на двоих, пополам… Горе, хлопцы, оно хоть кого научит: что темного, что ученого… Жаль только, что поздно, когда уже с ярмарки едешь, догоняет тебя эта твоя высшая без низшей математика…
Не спеша закурив (у Мины теперь сигареты с фильтром), он бросает изучающий взгляд то на одного из нас, то на другого.
— А ты! — вдруг обращается ко мне. — Все за чистоту рек и морей борешься? Борись, борись, нужное дело. Вон гэсовское море скоро все будет в сине-зеленых водорослях, рыба дохнет, вода гниет. Вонища, аж в Терновщине слышно… Столько сел и угодий затопили, а толку?
— Куда же селькор Око смотрит? — спрашивает Заболотный.
Мина впервые улыбается.