Нас окружали кряжистые, крепкокостные мужчины и женщины; лица — разные, но на всех — некая общая печать: красно-коричневый загар, скуластость, вздернутые носы и светлые, выгоревшие волосы, брови и ресницы. Твое лицо тоже несло на себе общие фамильные черты, и все же Ты казалась среди них, в самом центре этого траурного застолья, залетной из другого мира: тонкой, гибкой, с живым блеском в глазах, — и я подумал, что, может, и в самом деле в Тебе бьется и требует выхода всё накопленное поколениями родичей, и Тебе на роду написано распечатать груз их векового молчания? Не от этого ли Твои неосознанные желания писать, заниматься наукой?..
В это время кто-то сказал Тебе:
— А ведь ты, Надежда, на бабушку похожа!..
Все вгляделись в Тебя внимательнее и — согласились. Ты даже смутилась от такого внимания к Твоей персоне — но оно было Тебе приятно; Ты едва заметно мне подмигнула: дескать, ты уж прости, милый, и потерпи, — и я тайком кивнул Тебе: всё, мол, в порядке; держись…
Был какой-то миг в том застолье, когда тяжелые на раскачку языки развязались, и все заговорили, вспоминая бабушку, ясно слыша и дополняя друг друга, так что возникло состояние удивительного единения сидящих — но быстро погасло: оно было таким мучительно прекрасным, что им было невмоготу удерживать его долго — они заторопились не то усилить, не то заглушить его новой полновесной стопкой… После нее голоса зазвучали громче — однако пьющие перестали друг друга слышать, и образ бабушки померк и стал медленно отодвигаться. Заговорили о покосах, огородах, автомашинах и мотоциклах; уже кто-то затянул дребезжащим тенором записного запевалы песню, но его одернули; кто-то уже дерзко ударил кулаком по столу, но, дружно вцепившись в него, звеня посудой и гремя отодвигаемыми стульями, его поволокли на улицу — утихомиривать…
В это время Ты, прервав разговор с кем-то, сжала мою ладонь под столом и шепнула: "Устал?" — "Немного", — шепотом ответил я. "Я тоже, — кивнула Ты. — И соскучилась по тебе. Давай выйдем?" И, стараясь никого не тревожить, мы тихонько выбрались из-за стола и вышли на крыльцо.
* * *
Солнце уже село, но небо было еще светлым; и задорно, весело, будто в насмешку над нашими печалями, серебрился в небе тончайший, как лезвие бритвы, лунный серп. С огорода тянуло теплыми пряными запахами укропа, мяты, чеснока. Нам хотелось побыть вдвоем, но и на крыльце, и во дворе, и на улице — всюду стояли, курили и бубнили пьяные мужчины.
— Подожди меня, — шепнула Ты, — я поговорю с Клавдией, где нам устроиться на ночь — я просто валюсь с ног!
Через некоторое время Ты вышла с ворохом тяжелых шуб, передала их мне, снова ушла и вернулась с одеялом и подушкой.
— Вот все, что нам досталось, — улыбнулась Ты. — Ничего, что будем ночевать в бане? Зато никто мешать не будет.
— О, это даже здорово! — улыбнулся я.
— Тогда пошли, — сказала Ты, и мы двинулись в огород.
Баня стояла среди капустных и морковных гряд. Внутри нее, когда Ты включила там свет, было просторно, чисто и сухо. На лавках в предбаннике расположиться было трудно, и мы решили спать в прохладной парилке, на широком полке. Ты постелила постель и выключила лампочки. Сквозь оконце пробивался слабый вечерний свет, достаточный, чтобы ходить, не спотыкаясь.
— Ложимся? — спросила Ты.
— Конечно! — согласился я, тоже теперь чувствуя усталость; от выпитой водки слегка кружилась голова.
— А ведь я хотела с тобой еще прогуляться, показать тебе мои любимые места, сходить на реку.
— Завтра, завтра!
Мы разделись в предбаннике, прошли босиком, забрались на полок, на застеленные простыней шубы, и Ты тут же меня обняла и впилась в мои губы. Твой поцелуй мгновенно снял с меня усталость… Однако тут кто-то стал стучать в дверь и дергать ручку. Мы притаились. Стук продолжался.
— Чего надо? — не вытерпев, спросил я нарочито грубо.
— Д-да я с-с бут-тылкой, выпить с вами хотел! — раздался в ответ нетрезвый мужской голос — кажется, Петра.
— Мы уже спим! — так же грубо рявкнул я.
Ты хихикнула; я зажал Твой рот ладонью, но у Тебя был такой неудержимый позыв хохота, что Ты больно впилась зубами в мою ладонь. Дерганье прекратилось; некто за дверьми побрел неверной походкой прочь. Остановился, шумно помочился и двинулся дальше, пока, наконец, шорох его шагов не смолк. И тут на нас напал смех, а вслед за ним — такое неистовое желание, что мы кинулись друг другу в объятия и безумствовали потом добрую часть ночи.