– Я много раз представлял, но так и не смог, – шепчет он. – Исподволь надеялся: а вдруг ошибаюсь, вдруг это не он, а я, что это мое искаженное неведомой болезнью сознание рождает страшные картины выдуманной реальности? Простишь ли ты мне теперь эту слабость? И прощу ли ее себе я?
Девушка качает головой.
– Эта слабость – любовь, Тимур. Пусть даже он чудовище, убийца, негодяй, но ты его любишь. И я люблю, – добавляет она, и внутри нее рождается осознание, открывая ей то очевидное, что было скрыто долгие годы под слоем толстых одеял, которые Сабина накидывала на себя снова и снова, чтобы спрятаться, бежать в духоту наивного убежища. – В этом наша беда. Не все родители любят своих детей. Однако почти все дети любят своих родителей, как бы эта любовь ни пряталась. Теперь я это понимаю. Мы живем со связью, с силой которой не сравнятся ни одни другие узы, и чем более болезненна эта связь, тем она крепче.
Когда она смолкает, ее горло болит от шепота, а в мыслях столько всего, что если бы каждое слово, каждый образ и чувство в них были каплями, они собрались бы в глубокое озеро. Вобрав в себя эти переживания, что ей не принадлежали, сотканные из болезненной привязанности, отвержения, разочарования и в то же время необъяснимой надежды, она наконец обращает взгляд на саму себя.
Ее охватывает острое сожаление, сбивая дыхание.
Мама. В ее памяти она осталась тенью от человека, отстраненная и далекая, оживающая лишь возле мольберта с очередной картиной. Слишком слабая, чтобы Сабина искала у нее защиты. Слишком изнуренная, чтобы подарить своей дочери немного тепла.
Она просто была больна, но тогда Сабина не могла этого понимать, и это непонимание ширило пропасть между ними с каждым днем, закручиваясь в смертельную воронку со страхом, обидой и парадоксальным чувством стыда. Может, она недостаточно хороша, чтобы мама любила ее? Недостаточно послушна и тиха, чтобы отчим не наказывал ее? Множество раз Сабина думала о том, что должна была вовсе не рождаться на этот свет, а оставаться в небытии, где ей самое место, где так же темно и нечем дышать, как под ее одеялом.
Затем пришло отчаянье. Ночи напролет с фонариком, прислоненным к окну до тех пор, пока отчим не обнаружил это и не переломал ей пальцы, которые заживали так медленно и плохо, что позже, когда она уже попала в приют, ей ломали их вновь, чтобы кости могли нормально срастись. Ее надежды о спасителе оборачивались ничем, и это рождало еще больше гнева, который копился в ней день ото дня, не находя выхода.
Она не могла излить этот гнев на отчима, поэтому стала изливать на мать. Порой, как дикий зверек, даже могла подходить и кусать ту за руки – просто так, потому что могла, – оставляя на светлой коже, и так часто покрытой гематомами, яркие отметины. Марина ничего ей не говорила и не ругала, просто молча ждала, пока дочери надоест, и продолжала делать то, что прежде. Не получая в ответ ни взгляда, ни крика, ни даже прикосновения – хоть чего-то, что дало бы ей знать, что она существует, что она не призрак, а живой человек, Сабина чувствовала только большее отчаяние. Как если бы, стоя за толстым стеклом, пыталась дозваться кого-то, но в итоге понимала, что весь остальной мир ее даже не видит.