Я же боялся попасть не к ним в лапы — напротив, я почти водился с кем-то из них, даже одолжил одному как-то гитару, которую он в тот же вечер надел кому-то на голову, с тех горестных пор я отказался от игры на каком-либо инструменте… но нет, не «пацанов» я боялся — я боялся, смешно, да? попасть в больницу.

Болел я всем, чем ребенку положено, кроме свинки; в целом же был неисправимо нормален, отжимался от пола, сколько скажут, и катил на лыжах с горки; мог сделать три кувырка назад и два без перехода вперед; а между тем я был страшный сумасшедший: боялся попасть в больницу. В тихую, ласковую больницу. Почему в больницу, чем она в эти годы угрожала средне-здоровому ребенку в его воображении?

Мало, подозреваю, найдется людей, которые с ранних детских пор постоянно думали бы: только бы не в больницу. Кругом так часто попадают в больницу. Там делают страшные операции аппендицита — и даже не усыпляют. Одному моему другу делали там пункцию позвоночника. После этого рассказа… Там… Там… Но главное — там одиночество, белесое одиночество в мышиной тьме; и даже тот, кто умеет быстро засыпать, засыпает с одиночеством и страхом в душе; а уж такие хиляки, как я, которого кладут спать в девять, а он три часа не спит и тоскует, и плачет не слезами, а горлом все три часа, пуская пузыри по сторонам из обоих легких, пока в 12 из гостей не вернутся мама и папа… Те из моих приятелей (у меня в детстве было почему-то много болезненных приятелей), кто в больнице уже побывал, а то и не раз, как правило, закалялись и относились к очередной больничной лежке как к чему-то неприятному, но нормальному: деланию длинного, но понятного домашнего задания, например.

Я же физической болезненностью не отличался, вот и в больнице ни разу так и не довелось мне побывать. И этот странный для ребенка страх, упреждающий, страх взрослого человека с развитым воображением — этот недетский страх меня определил.

Этот превентивный страх по силе своей был сравним только со страхом снова угодить в пионерлагерь, которого я, в отличие от больницы, не боялся, даже ждал чего-то увлекательного, — но, угодив туда однажды, вспоминал потом и страшился и до сих пор вспоминаю с отвращением. Гнуснее места под солнцем на моей памяти нет и не было. Лагерь стоял станом рядом с Волгой, в могучем сосновом бору.

Ну не пойте! не надо! не надо про «могучий бор» и «вниз по Волге-реке», вы, которые не ходили в поход на женский туалет. Это не то, что кто думает; это хуже. Созывал какой-нибудь лагерный придурок: айда заглянем, как наша пионервожатая срет в очко (темным вечером, конечно, но еще вечереющим в полусвете, а то б чего увидеть). И мы шли — и заглядывали сверху: оба туалета, для школьников и для преподавателей, стояли один в один, перегороженные лишь тонкой стенкой, но какой-то мерзавец проделал вверху стенки дырку — и оттуда… Оттуда однажды мы видели, как подняла-опустила платье одна из наших вожатых… мы думали, она перед этим снимает галстук… но в другой раз мы увидели совсем другое: как пионервожатый (красивый парень с волнистыми волосами, хочешь, я тебе сейчас его нарисую?) задрал той же пионервожатой платье, рядом с очком, и давай в нее сувать… а она, она только давай охать и его к себе прижимать, а он только знай поддерживает ее задравшееся ситцевое платьице, чтобы оно не упало… И оба — один мычит, другая ахает…

Тут-то во мне что-то и повернулось. Нет, я и раньше слышал во дворе такие остроумные детские анекдоты, типа: У Пушкина была сестра Буся. И вот был праздник, и они оба залезли под стол. И кто-то спрашивает: «Пушкин, ты где?» А он отвечает, смелый Пушкин: «Я и Буся под столом». Такой аудиоанекдот.

Одно дело — услышать чего ни на есть, а другое дело — увидеть пионервожатых. И тогда я понял, что взрослые мужчины, во-первых, имеют то, что и мальчики; и даже женщины имеют не то, что мальчики, но — имеют свое, кажется, заветное; но они — вполне беззаветно (так я сформулировал уже во взрослом возрасте), — они ими тычут друг друга в них. А это такая гадость, что ее и нарочно придумать нельзя. Поэтому ее и называют самым невероятно гадким, невозможно гадким словом — «е-…ут-ся». И есть люди, вот как наши пионервожатые, которые ее и вправду делают — е-…ут-ся. Что подтверждает: это — есть. Оно — происходит.

И вот я стал ненормальным человеком. Когда на линейке отдавал честь пионервожато — (-му или — й), я одного не понимал — а те, кому я отдаю честь, они оба зачем-то в туалете зачем-то, задрав друг дружку, зачем-то тычутся оба туда-сюда; а зачем? Какое это отношение имеет к поверке на линейке, к ленину-сталину и красным галстукам?

Это потом я понял, что от этой гадости бывают дети. А бывает, что и не бывают. Но, значит, дети — плод грязного дела. Между тем появление на свет ребенка-Моцарта, ребенка-Корчака, ребенка-матери Марии — никак не может быть грязным делом.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже